– Не согласился бы ты подарить мне эти деньги, – осведомился Бахтин.
– На что вам? – лениво спросил Лева, потом вдруг оживился и добавил: Впрочем, извольте. Только не подарить, а продать.
– Продать? Любопытно! Сколько же ты возьмешь?
– Двадцать копеек – мне как раз не хватает для одного дела!
– Что ж, по рукам! Держи!
Лева огляделся по сторонам: нет ли свидетелей – и взял монету, показав взглядом, что о совершенной сделке следует молчать. Бахтин понимающе улыбнулся и дал понять, что полагает выгоду на своей стороне, как оно и было на самом деле, хотя с точки зрения педагогики, обмен денежными знаками представлял собою весьма сомнительное предприятие, и оба участника соглашения знали об этом.
Из сарая вышел Николай Федорович и спросил:
– Вы что же, Максим Менандрович, уходите уже?
– Да, мне пора.
– А я думал, вместе чайку попьем. Скоро придет моя жена, Людмила Григорьевна, и организует нам чай с вареньем. А? Оставайтесь!
– Спасибо, не могу, мне непременно надо через час быть в Москве.
– Жаль, жаль. Посидели бы, поговорили. Вы бы рассказали что-нибудь интересное о литературе, о писателях. Мы ведь все большие охотники до искусства.
– Я неважный рассказчик, да и привлекают меня вопросы сугубо академические, так что вряд ли мой разговор будет для вас занимателен.
– Ох, я замечаю, что вы все скромничаете! А может быть, смирение паче гордости? А? Ну, жаль, жаль! Что же, тогда до свидания! До следующей субботы!
– Всего доброго! – попрощался Максим, отметив мимоходом, что Николаю Федоровичу было почему-то известно то, что говорилось о переезде в комнате Федора Михайловича, как старик, видимо, знал, о чем беседовал Бахтин с его сыном, вскапывая грядки.
– Должно быть, уже известно и о нашем с Левой обмене, – подумал Максим, и его души коснулось чудесное ощущение тайны. Это ощущение Бахтин любил едва ли не более всего в жизни, хотя оно всегда было для него овеяно грустью – томящей и легкой в одно и то же время. Но летучее предвестие тайны чем-то сильно отягощалось: какое-то напряжение поселилось в сердце и отдавалось во всем теле, до почти непроизвольного сокращения мышц, Максим попытался отогнать от себя невольную и необъяснимую тревогу, и вся обратная дорога в электричке прошла в обдумывании предстоящей статьи. Бахтин даже не сразу понял, что все вышли из вагона, – так был поглощен новой мыслью, которая показалась ему плодотворной и сдвигающей его остановившуюся было работу с места. Человек не обладает завершенностью, думал Бахтин, ею обладает лишь персонаж, то есть характер, прошедший через горнило сюжета. Только сюжет как некое единство придает характеру целостность и законченность. Стало быть, для обретения завершенности человеку необходим автор, то есть некто иной. Писатель-автор, пишущий о себе-человеке, раздваивается, описывая себя как иного, отчуждая себя от себя, иначе нельзя стать персонажем – даже в собственном произведении. Однако иной, не-я, чтобы стать персонажем, должен как-то войти в автора и быть его частью, его двойником, его эмбрионом. Иной входит в автора духом, дуновением и внутри него обретает плоть – уплотняется и оплотняется. Затем автор выдавливает из себя этот сгусток, огранивая его перипетиями, формируя интригами, обжигая мизансценами, выявляя его свойства соотнесенностью с вещами и другими персонажами, и, наконец, освобождается от него, заперев, как в клетке, в сюжете.
Максим был рад: ему нравилась его новая мысль и казалось, что удастся сформулировать ее точно и изящно. Его забавляло также, что своими размышлениями он как бы обязан встрече с семьей Павловых. Однако, идя от электрички к дому, Максим вдруг забеспокоился: а что если он несамостоятелен? Ему даже неловко стало от того, где следовало искать истоки его идеи, и он решил не проверять совпадений. Все же, едва войдя в квартиру, он снял с полки том М. М. Бахтина и прочел: «Во всех эстетических формах организующей силой является ценностная категория другого, отношение к другому, обогащенное ценностным избытком видения для трансгредиентного завершения. Автор становится близким герою лишь там, где чистоты ценностного самосознания нет, где оно одержимо сознанием другого…» Максим почувствовал себя опозоренным и оплеванным, а «трансгредиентное завершение» было попросту размашистой оплеухой! Причем было ясно, что оплеуха исходила не от кого иного, как от Федора Михайловича; сразу вспомнился укоризненный взгляд старика, когда Максим отрицательно ответил на вопрос о родстве с Бахтиным. Пытаясь восстановить свою честь, Максим стал самому себе доказывать, что отношения: автор – герой взяты им в обратной перспективе, в аспекте не автора, но героя. Это персонаж ищет себе другого и находит автора, в которого входит, доводя его до безумия, до одержимости, настоятельно требующей экзорцизмов, изгнания непрошенного и оплотненного чужого духа, который покидает автора, становясь его двойником – и зачастую страшным, пугающим и угрожающим. Автор пассивен; действует и беснуется персонаж. В запальчивости Бахтин почти уравнял творчество с бесо-одержимостью, хотя всегда прежде полагал, что искусство делает излишними любые поиски доказательств существования Бога; какие еще аргументы – вот он – Бог. Сейчас же Максим сам был похож на бесноватого, и при этом отчетливо сознавал, что если бы из него стали изгонять беса, то сидящий внутри него чертенок отозвался бы лишь на одно имя – и он похолодел, называя это имя для себя: Федор Михайлович. Произнося его, Максим и впрямь успокоился, как если бы бес, соответствующим образом поименованный, выполняя правила обряда, изошел из него.