Гаррет размеренно брел к своей кровати по залитой лунным светом улице, рассеянно зацепив пальцы за пояс и теряясь в глубине собственных мыслей. Ничего странного не бросалось ему в глаза вплоть до самых дверей.

Ставни были раскрыты, приглашая в ночной дом чуть более прохладный воздух. В окнах внизу сияли свечи. Гаррет сбил шаг. Так поздно можно было ожидать небольшое мерцание в комнате брата или в одном из окошек прислуги. Льющийся на улицу свет наверняка означал некое происшествие. Гаррет убедил себя, что его горло сжалось от радостного предвкушения и, что бы ни случилось, перемены предвещают нечто хорошее, а не очередной виток упадка.

Главный вход был закрыт, но засов не задвинули. Изнутри доносились голоса. Вначале отцовский, низкий, сдержанный, способный на режущий сарказм, практически не меняя тона. Он говорил мягко, и слов было не разобрать. Затем резко и лающе вступил дядя Роббсон: «Так что, выходит, прежнее направление не работает?» Затем снова отец. Гаррет тихонко закрыл за собой дверь. Третий голос прилетел неожиданно, как снежный буран в разгар лета.

– Матушка? – произнес Гаррет, уже входя в малый зал.

Она сидела возле решетки пустого камина, еще не сняв дорожного платья из кожи и грубого шелка. Собранные назад в строгий пучок волосы на висках уже были седыми. Отец Гаррета прислонился к передней стене, сложив на груди руки, а дядя Роббсон – с выпяченным подбородком и грудью колесом, как у бойцового петуха, – стоял посреди комнаты, взирая на отца с потемневшими от гнева щеками. Мать проигнорировала вспышку Роббсона со спокойствием, что воспитала в себе еще в годы юности, когда ей приходилось менять младшему брату пеленки. Вместо него она обратилась к Гаррету:

– Где ты сегодня был?

– У Канниша. Его родители устраивали ужин. Я не знал, что ты возвращаешься.

Мать похлопала дядю Роббсона по ноге и кивнула ему садиться. Тот подчинился. Отец остался стоять, с привычно умиротворенным лицом.

– А я не вернулась. Скажем, не совсем, – молвила мать. – Будем надеяться, никто не узнает, что я была в городе, а утром я снова уеду.

– Почему? – сказал Гаррет, немного пристыженный жалобным тоном ее голоса. Он – взрослый мужчина, а не бегающий за мамой мальчик.

– Ты знаешь нашу установку в таких вещах, – сказала мать, и Гаррет потупился на ботинки.

Для семьи установка была правилами, призванными удержать каждого от ошибок. Если установка велела передавать задолженность магистрату через пятьдесят дней, то даже ближайший друг не получал поблажки в виде пятьдесят первого. Если она касалась шифрования семейной переписки, то в тайнопись переводились самые обыденные домашние распоряжения. Если установка диктовала посвящать в секретные дела только их участников, тогда число людей, способных допустить утечку, никогда не превышало необходимого. Суждения, оценки могли колебаться под воздействием хмеля и страсти, но установка являлась незыблемой.

Вот почему мягкие и дружелюбные слова отца потрясли Гаррета больше крика:

– Будет тебе, Генна. Мне кажется, мы перед мальчиком в долгу, не так ли?

Чувства на лице матери оказались слишком сложны и пронеслись слишком быстро, чтобы их можно было прочитать. Она уставилась на пустое жерло камина, будто всматривалась в огонь.

– Дела обстоят… хуже, чем допустимо. За последние пять лет мы потеряли громадную долю капитала. Больше, чем в состоянии себе позволить.

– Понятно, – сказал Гаррет.

– Имеется план, как поправить положение, – продолжала она. – Не без риска, но если получится, то намного перекроет наши потери.

Гаррет почувствовал, как сердце бьется в груди, будто хочет срочно привлечь его внимание. Родители всегда крайне осторожно высказывались о деятельности дома до заключения каких-либо сделок. Так его учили. Узнавать же о событиях, чей исход был совершенно неясен… Что ж, то был шаткий краешек установки, и Гаррет ощутил себя ребенком при серьезном разговоре взрослых.