. Льюис отдался этому потоку, погрузился в модный на тот момент образ мыслей. Он поверил, будто его детские желания, стремления и переживания доказано лишены смысла. Он решил, что «с этим покончено». Он «разоблачил» Радость. Больше он «не попадется на эту приманку»[242].

Но Барфилд убедил его в непоследовательности самого этого рассуждения: Льюис положился как раз на те логические схемы, которые отвергал, когда утверждался в знании якобы «объективного» мира. Последовательный вывод из веры во «вселенную, познаваемую чувствами», – «пойти дальше и разделить взгляды бихевиористов на логику, этику и эстетику». Но в их взгляды Льюис никак не мог поверить. Оставалась альтернатива, полностью признающая важность моральной и эстетической интуиции человека и не сбрасывающая ее со счетов. Для Льюиса оставался возможным лишь один вывод: «Наше мышление причастно космическому Логосу»[243]. И куда вел этот ход рассуждений?

Эту тему он исследовал в рассказе под названием «Человек, рожденный слепым»[244]. Этот рассказ особенно значим, поскольку это, по-видимому, первый дошедший до нас образчик взрослой прозы Льюиса. Текст не слишком хорош и имеет мало общего со зрелым стилем Льюиса и его мощной, доходящей до видений фантазией. Эта притча уложилась менее чем в две тысячи слов, и относится она к эпохе до обращения Льюиса в христианство. Основной сюжет – к человеку, родившемуся слепым, возвращается зрение. Он ожидал увидеть свет, но он не понимает, что свет не есть нечто видимое – это то, благодаря чему мы видим все остальное.

Льюис полагал, что человеческая мысль зависит от «космического Логоса», который сам по себе невидим и непостижим и даже не способен стать видимым или постижимым, но тем не менее он – необходимое условие для нашего зрения и понимания. Можно истолковать эту идею в духе Платона, однако раннехристианские авторы, выросшие на Платоне (такие, как блаж. Августин, 354–430), умели показать, как легко адаптировать Платона к христианскому мировоззрению, где Бог – тот, кто освещает реальность и позволяет людям различать ее черты.

Второй важной дружбой, сложившейся во время изучения английской литературы, стали отношения с Невиллом Когхиллом (1899–1980), ирландским студентом, который тоже участвовал в Великой войне. Он получил диплом первой степени в Эксетер-колледже и решил заняться английским. Как и Льюис, он пытался уместить весь курс в один год. Молодые люди познакомились на дискуссии, организованной профессором Джорджем Гордоном, и каждый оценил те открытия, которые делал другой при чтении общих текстов. Это чтение, вспоминал Когхилл, было «постоянным опьянением открытиями»[245], которые приводили к спорам, и обсуждение продолжалось на затяжных прогулках по сельской местности близ Оксфорда. Когхилл сыграл важную роль в формировании зрелых идей Льюиса.

Трудный год интенсивных занятий завершился в июне 1923 года, когда Льюис сдал последние экзамены. Дневник за эти дни отражает его разочарование: Льюису казалось, что он не сумел показать наилучший результат. Для успокоения он пока что косил лужайку перед домом. Устные экзамены были назначены на 10 июля. Выпускник, как полагается, оделся в sub fusc – черная мантия, темный костюм, белый галстук-бабочка – и вместе с другими кандидатами предстал перед комиссией. Экзаменаторы отпустили всех, кроме шестерых, чьи ответы они желали разобрать подробнее. Льюис оказался одним из тех, кого ожидала пытка устного собеседования.

Через два с лишним часа очередь дошла до него. У экзаменаторов имелись некоторые сомнения по поводу его письменной работы. В ответе на один вопрос он использовал эпитет