Изучение английской литературы поглощало все силы. За академический год 1922/23 он написал сравнительно мало писем, и в них часто упоминается растущий интерес к древнеанглийскому (англосаксонскому) языку и проблемы, с которыми он сталкивался при его изучении. Он также обнаружил заметную социальную разницу между своими прежними однокурсниками и теми, с кем учился теперь: в основном это «женщины, индийцы и американцы», сообщает он своему дневнику, отличающиеся «некоторым дилетантизмом» по сравнению с будущими специалистами по античности[233]. Дневник за Михайлов семестр 1922 года ощутимо выдает интеллектуальное одиночество, изредка облегчаемое интересными лекциями и вдохновляющими беседами. Но по большей части умственные радости Льюис черпал из книг, засиживаясь часто до полуночи, чтобы разделаться со своим списком для чтения.

Однако стали возникать отношения, дополнявшие (заменить они никогда не смогут) его давнюю дружбу с Артуром Гривзом. Два человека оказались для него особенно важны. С Оуэном Барфилдом (1898–1997) Льюис познакомился еще в 1919 году. Барфилд тогда изучал английский в колледже Уэдхем. Льюис сразу распознал в нем человека и умного, и хорошо начитанного, хотя расходился с ним в мнениях практически обо всем. «Барфилд, наверное, забыл больше, чем я когда-либо знал», сокрушался он в дневнике[234].

Льюис называл Барфилда «лучшим и мудрейшим из неофициальных моих учителей»[235] и охотно поправлял свои ошибки, следуя его советам. В качестве примера Льюис приводит случай, когда он назвал философию «предметом». «Для Платона она не была предметом, – заметил Барфилд, – она была путем»[236]. Интерес Барфилда к философии Рудольфа Штайнера, «антропософии», зародился, когда Оуэн прослушал в 1924 году лекцию Штайнера, пытавшегося распространить научный метод на духовный опыт человека, и с этого начался их длительный спор с Льюисом, который в ту пору был атеистом. Позднее Льюис шутливо пишет о «великой распре», происходившей между ними и по этому вопросу, и по многим другим. «Все то, от чего я так старательно избавлялся в самом себе, вновь ожило и ярко вспыхнуло в ближайших моих друзьях»[237]. Постепенно он почувствовал себя словно в осажденной крепости под градом вопросов, которые задавал ему Барфилд и на которые Льюис не мог дать удовлетворительного (прежде всего для самого себя) ответа[238].

Но, несмотря на разногласия с Барфилдом, Льюис приписывал ему две важные перемены в собственном образе мыслей. Прежде всего Льюис избавился от «хронологического снобизма»: «Я уже не мог просто принимать распространенные в наш век идеи и предвзято думать, что все устаревшее заведомо можно отвергнуть»[239]. Вторая перемена связана с отношением к реальности. Льюис, как большинство его современников, склонен был предполагать, что «вселенная, открываемая нам в чувствах», и есть «неколебимая реальность». По его мнению, то был наиболее здравый и экономный подход к тем вещам, которые он считал сугубо научными. «Мне хотелось, чтобы Природа совершенно не зависела от нашего внимания, чтобы она была чем-то другим, безразличным и самодостаточным»[240]. Но как насчет моральных суждений? Или чувства радости? Или переживания красоты? Как эти субъективные мысли и чувства вписываются в такую картину вселенной?

То был не праздный вопрос. Студентом в Оксфорде Льюис оказался под влиянием того, что он окрестил «новым взглядом» – рационалистического мышления, которое привело его к убеждению, что следует отказаться от надежды, будто мимолетные феномены Радости могут открыть ему подлинный смысл жизни