– Твой хвалёный писателишка – абсолютный долдон. Пишет как сын мелкого клерка, мечтающий о карьере: подлежащее – сказуемое – дополнение – точка. Ни одной лишней запятой, ни одного хитрого прилагательного. Здравствуй, дедушка. Утром я ел кашу. Вечером буду есть кашу. Даже слово «опять» отсутствует. Боится, что снизят отметку.
Макс потянулся к летучему, как висячие сады Семирамиды, письменному столу. Выдвинул ящичек, взял телеграфный бланк.
– А ты мне что прислал? «Тут все тащатся от какого-то Джамбалдина. Элетроэкзотика. Все уши прожужжали. Иду сегодня. Надеюсь, удержусь от мордобоя. Подозрительное прозвище. Выставка только завтра. Гостиница дедушки с яппи. Швейцары в ливреях. Пришли денег. Телефонная связь кусачками на кусочки. Жди телеграмм». Всё ясно и чётко. Написано в угаре между диско и вернисажем, язык на плечо, новые друзья и подружки, не просыхая, всегда бегом.
Положил телеграмму, задвинул ящичек:
– А я тебе говорил, давай пришлю деньги сразу в филиал. Не надо, мне хватит. Распихал бы по карманам, рванул.
А я тут в ночь на воскресенье бегай по банкам, у меня друг на чужбине от голода умирает. Пошли.
Но Ему хотелось остаться в спальне, и, бросив сложенный вдвое пиджак на правую половину кровати, застеленной плюшевым покрывалом, Он растянулся на левой стороне в ожидании, когда Макс соберётся. Ноги скрестил в лодыжках, каблуки повисли у края, словно спадали с пяток. Ладони заложил под голову вместо подушки. Перед глазами модная люстра с визуально смещённым центром, словно окривела спираль, но блестит.
Кошка, мохнатая полосатость, мягкими лапами запрыгнула рядом, обнюхала Его брюки, рубашку, опознала и плюхнулась на бочок. Солнечный переливается струйками мех, словно окушок просвечен на голышах утренней речки.
Хищница о чём-то поразмышляла, прислушалась, облизнулась и затеялась умываться. Шёлковая ушастая рукавичка, волосатые ракушки-локаторы. Дремотно, расслабленно, Он погладил прилизанную макушку, полосатая приняла Его учтивость, как должное.
…И тогда, тогда в свои мелкие пять лет после обеда, когда уложили спать, шепоток нянечки кому-то за дверь, и Он, как крыса на дудочку Нильса, только не прекращайте на полуслове, шепчите, шептайте, не шелохните, не спугните сочетания шипящих с глухими, проглатываемыми согласными.
Белый вентилятор с тремя крыльями был тогда выключен, безветрие под потолком, трещина от лепнины в белой замазке, обмелевшая к плафону пропеллера. Тёплые блики вечернего солнца, рождающие зримые в вышине видения, скрытые в неровностях и трещинах на побелке. Чьи-то прообразы, прототипы, контуры, очертания. Одураченный кем-то усач, остроносая женщина в профиль, пенсне лишь намёком, прозрачно, шпион одним глазом за кем-то подглядывает, что-то бдит, и чётко отмеряны, расчерчены инструментами готовальни границы пустыни на карте.
И каков объективно тот вентилятор, огромный для пятилетнего? Или нет объективности, только сравнения?
Палата мер и весов, где метр под колпаком в футляре. Жонглёр играючи крутит трость, а для дошкольника эта трость в собственный рост.
«И две мухи, две мухи под потолком».
А Он, пятилетний, тогда наблюдал, засыпая, как летали две мухи под вентилятором, отрывисто чертили прямые углы, острили гипотенузы, резкие развороты в одной плоскости. И ещё отрок, Он тогда вдруг отчётливо понял, ощутил ясно и даже почувствовал какой-то привкус строгости мысли: «Дальше будет только хуже; хуже, чем сейчас». Его первое взрослое размышление в той безмятежности пятилетнего. Дальше будет только хуже. И это не зависит ни от чего: ни от того, будет ли Он любим, весел ли, много ли у Него в будущем будет денег, будет ли Он успешен. Ухудшение не зависит от места, от обстановки, событий… просто дальше будет только хуже.