– Вот, Егор Егорыч, – начала Марфа Николаевна, – рассказывает про свои места… Про поляков… не очень их одобряет…

Он только повел белками и выпил после тарелки щей большую рюмку рейнвейна.

– Егор Егорыч, – подхватила с своего места Любаша, – прославился тем, что Дарвинову теорию приложил к обрусению… Не пущай! Как у Щедрина…

Вся молодежь расхохоталась. Мандельштауб даже взвизгнул, белокурые девицы переглянулись к толкнули одну другую.

– Люба! – строго остановила мать и покачала головой.

Обросшие щеки профессора пошли пятнами.

– А вы знаете ли, что такое Дарвинова теория? – спросил он глухо.

– Гни в бараний рог! Кто кого сильнее, тот того и жри!.. – обрезала уже в сердцах Люба.

Она терпеть не могла своего шурина.

– И будем гнуть-с! – также со злостью ответил он и ударил ножом о скатерть.

«Господи! – подумала Анна Серафимовна. – Они подерутся».

Подали круглый пирог с курицей и рисом, какие подавались в помещичьих домах до эмансипации. Зазвякали ножи, все присмирели, и в молодом углу ели взапуски… Любаша ужасно действовала своим прибором. Анна Серафимовна старалась не глядеть на нее. Вилку Любаша держала торчком, прямо и «всей пятерней» – как замечала ей иногда мать, отличавшаяся хорошими купеческими манерами; ножик – так же, ела с ножа решительно все, а дичь, цыплят и всякую птицу исключительно руками, так что и подруг своих заразила теми же приемами. Невольно бросила Анна Серафимовна взгляд на свою кузину. В эту минуту Любаша совсем легла на стол грудью, локти приходились в уровень с тем местом, где ставят стаканы, она громко жевала, губы ее лоснились от жиру, обеими руками она держала косточку курицы и обгрызывала ее. Глаза ее задорно были устремлены на зятя и говорили: «Вот дай срок, я догложу, задам я тебе феферу!»

– Как вы это страшно сказали, – с улыбкой заметила Анна Серафимовна профессору.

Он дожевал и, не поднимая головы, выговорил:

– Такой народ!..

– Маменька, – донесся голос Любаши, – здесь вина нет… Там рейнвейн стоит, – и она ткнула головой в воздух, – а здесь хоть бы чихирю какого поставили.

Мать показала головой лакею на свою бутылку тенерифу.

– Нет, нет! Покорно спасибо. Пожалуйте нам красного!.. Лафиту!

Подозвана была горничная. Марфа Николаевна что-то шепнула ей и сунула в руку ключи. В передней заслышались шаги.

– Вот Митроша! – возвестила Любаша; потом оглядела всех и вскрикнула: – Ведь нас тринадцать будет!..

Все переглянулись, не исключая и зятя. Мать пустила косвенный взгляд на две серые фигуры: одна была приживалка – майорша, другая – родственница, вдова злостного банкрота.

– Ха-ха! – сквозь зубы рассмеялся зять и поглядел на Любашу. – Дарвина имя всуе употребляете, а тринадцати за столом боитесь.

– И боюсь. И все боятся, только стыдно сказать… И вы, когда попа встретите, что-то такое выделываете, я сама видала.

Приживалка-родственница безмолвно встала и отошла в сторону.

– Поставь их прибор на ломберный стол, – приказала лакею Марфа Николаевна.

Все точно успокоились и стали доедать рис и сдобные корки пирога.

Подали и бутылку красного вина. Досталось по рюмке молодому концу стола. Любаша пролила свое вино; юнкер начал засыпать пятно солью и высыпал всю солонку.

XXXI

К ручке Марфы Николаевны подошел сын ее Митроша, или «Митрофан Саввич», как звала его сестра, когда желала убедить его в том, что он «идиот» и «чучело». Он походил на сестру только широкой костью и не смотрел ни гостинодворцем, ни биржевиком. Всего скорее его приняли бы за домашнего учителя или даже за отставного военного, отпустившего бороду. Одет он был в модный темный драповый сюртук, но все на нем сидело небрежно и точно с чужого плеча. Рыжеватые волосы, давно не стриженные, выдавались над лбом длинным клоком, борода росла в разных направлениях. На переносице залегли две прямые морщины, и брови часто двигались. Ему минуло двадцать семь лет.