Кроликов подготовил схему нанесения татуировки: цветок требовалось поместить точно над сердцем. Для вертикального рисунка лучше подходило плечо, но я не стал спорить.
– Что это за растение? – спросил я.
– Кипрей рассветный, – ответил Кроликов. – Эпилобиум прима люце. Новая благодать.
– Ясно, – кивнул я, раскладывая на столике инструменты.
При упоминании «благодати» лицо сопровождающего стало презрительным. Вперив взгляд поверх нас, он снова жевал бесцветными губами, прижимая к ним крест. Вскоре он вышел, прикрывая руками подвижные ляжки, словно прятал там два пистолета.
Пока я возился с инструментами, натягивал перчатки и протирал его выбритую кожу спиртовым раствором, Кроликов молчал, словно бы заснул. Нанося разметочные штрихи маркером, я чувствовал на запястье его пульс – единственный признак, что он ещё жив.
Повторяя чужой рисунок, непроизвольно перенимаешь образ мысли автора. То же самое происходит с книгами. Так мы пытаемся настроиться на одну волну друг с другом, но преуспеваем редко.
Мне нравилась техничность рисунка, но его простота граничила с бессмыслием. Может быть, простота была проявлением душевной болезни. Может быть, у Кроликова неразвита часть головного мозга, отвечающая за сложные образы. Или мир, оставшийся там, на «небе», утратил для него рельефность и цвет, и остался лишь этот образ, как застрявшая в скале доисторическая ракушка.
Это не моё дело. Моё дело – не навредить.
Я провозился не больше часа и поместил над лицом Кроликова зеркало, чтобы он видел маркерный эскиз.
– Вот здесь, – показал я фрагмент у вершины, где соцветия были особенно мелкими, – получится сделать лишь контур. Так тонко не прорисовать.
Кроликов кивнул. Он оказался идеальным клиентом. Почему-то он мне доверял.
Я установил потвёрже табурет, настроил лампу, тщательно протёр кожу, нанёс специальный состав, похожий на вазелин, и сделал пробный штрих машинкой. Кроликов напрягся.