– Прям как железный! – сказал я им, утирая пот и желая как то разрядить их трехчасовое молчание.

– Табе с им не совладать! – астматически задыхаясь , сказал старик по прозвищу Балабон, – эта надоть пилу «Дружба»…

– И топор « Любов», – зевнув от скуки, добавил старик Кудинов.

– В шешнадцатом годе,– начал старик Ясаков, как всегда плача изрубленной стороной лица. У него не было глаза, но из розового шрама постоянно текли слезы. – В шешнадцатом годе, послал мене станичный атаман паром чинить…

– Атаманы были ваши – дышать не давали! – просипел, перебивая его Балабон.

– Зато нонь ты дышишь – асма поганая! – плюнул в пыль старик Кудинов. – Невежа!

Балабон закипел, замахал руками. Старики начали ругаться.

– Что с табе взять? Обычая ты, кацапская морда нашего не ведаш..... Видать на службе то тебе комиссары твои ума не вложили. Пербиваишь…

– Да – добавил дед Рыкавсков,– Попил ты нашей кровушки, комбед хренов. А нонь ты, как и мы, пенсионер и нужон ты власти своёй как шобол брошенный…!

Сколько я себя помню, старики ругались с Балабоном, изгоняли его с майдана, но утром он являлся, как ни в чем не бывало.

– Не с того конца бересси… – заметил старик Григорьев. Он вел внуков из детского сада. Их у него было не то восемь, не то десять . И он их все время сам нянчил Рядом с ним всегда было двое – трое карапузов, которые сидели у него на руках , цеплялись за галифе или, опасливо, выглядывали из за ног.

– Че ты его учишь? – старики переключились на Григорьева. – Он табе спрашваить?

– Каждый казак – царь в своем дворе! Ня лезь!

– Ну, срубишь – не унимался Григорьев. – А пень куды?

– Да он старый ,гнилой весь , трактором подцеплю…

– Корни подкопать надоть ! С корней умны то люди корчують…

– Стый мовчки! – цыкнул Кудинов на Григорьева. – Ен образованнай! А ты яво учишь! Сказано: не учи – пока не спросють. Може, он лучее знаить, что да как …

– Ох, – вздохнул Григорьев – Хоша ты, Борюшка, с бородой, а умишком молодой! Все на силу берешь! На «давай-давай», по-советски! Вот состарисси – на ум брать научисси.

До конца отпуска бился я над проклятым деревом. Сначала валил, потом разделывал, потом складывал дрова. Потом чинил чувал, поскольку, падая, ствол разворотил полдвора.

И все это время старики молча глядели мне в спину.

Я сатанел, постоянно чувствуя на себе их взгляды, будто я на сцене, а они – зрители. В последние дни они даже между собой не переговаривались, а только смотрели и молчали.

– Ну вот! – сказал я, прощаясь со стариками, и гордо оглядывая палисадник, раскорчеванный и перекопанный, как под английский газон. – Теперь порядок!

– Конешна,– согласились старики – Теперь можно в футбол гонять.

– Я тут такое посею!

– Етта ишо дожить надоть!

– Сеять не родить – лучшее погодить…

– Зямля не девка, яи дуриком не возьмешь.

– И что ты заботисси? Табе в городе жалование ить не от земли идеть?

– Булку то, нябось, в гамазине покупаишь?

С тем я и уехал.

Всю долгую осень и зиму я томился и мечтал, как приеду в родной хутор и возьмусь за посадки. Мне даже снилось, как я сажаю сад. Каждый солнечный день заставлял меня сворачивать все дела и считать часы и дни, когда поезд унесет меня на Дон.

Хутор встретил меня так, будто я и не уезжал. Только Балабон помер. Помер бестолково суетно, как и жил. А другие старики все так же сидели на скамеечке у церковной ограды, как раз напротив правления колхоза , в стеклянных современных стенах которого отражались и церковь, и старики, и наш дедовский курень.

Раньше от автобусной остановки был виден тополь, а теперь только старые яблони кривили стволы на фоне беленых стен. «Нечего! – подумал я – с тополем покончил, я и до яблонь доберусь.» Я вез пучок саженцев, с которых должен был начаться теперь уже не дедовский, а мой сад.