И, растопырив руки, точно нащупывая ими пространство, Копылов с трудом, медленно стал нагибаться. Потом качнулся вперед порывисто и сразу ткнулся головой в колени Бунтишу. Долго и трудно вертел задом, стараясь подняться. Поднявшись, обнял старика и троекратно облобызал с обеих сторон его спутанную бороду.

– Извини, сделай милость… выпили… – сказал он виноватым тоном.

– Выпили, так на спокой надо!

В голосе Бунтиша была отеческая строгость.

– Дай мне власть – я с ней поговорю! – угрожающим, пьяным голосом закричал вдруг Терпуг.

– На спокой пора! Нечего булгачить станицу!..

– Атамана мне дай сюда, я спрошу у него отчет! Куда недоуздки станичные делись? А жито из общественного магазина, а?…

– Какое там жито? Вот в клоповку тебя завтра! – сердито возразил Бунтиш.

– А в едало не хошь?

Это очень обидело старика. Какой-то молокосос, равный годами его правнукам, смеет оскорблять георгиевского кавалера! Старое сердце закипело…

– Ах, ты… распроделать тебя в кадык…

Он вдруг широко размахнулся своей пикой и не ткнул, а просто плашмя треснул ею по голове, но попал не в обидчика, а в Копылова, который стоял слева. Копылов в ответ спокойно, точно это была игра, молча, не спеша взмахнул кулаком и ударил Бунтиша по его лохматой папахе. Буптиш одно мгновение как будто раздумывал, упасть или нет, потом медленно, словно нехотя, повалился. Еще три раза над ним, уже лежавшим, молчаливо поднялся и опустился кулак Копылова. Потом все трое – Терпуг, Копылов и Грач, – обнявшись, пошли медленным, неспешным шагом дальше и снова запели ту самую песню, которую оборвали.

Бунтиш полежал с минуту, медленно поднялся, постоял в раздумье. Потом коротко ругнулся и засвистел в свисток заливисто и звонко. Опять далеко, в двух местах, отозвались ему такие же свистки: не спим, дескать! Через несколько минут к нему боязливо, с опаской подошли три-четыре сочувствующих бабы.

– Вот арестанты, сукины сыны! – эпически-спокойным топом говорил старик. – Прямые арестанты!..

– Я говорила тебе: не трожь! Чего с пьяными связываться? – сказал назидательно бабий голос.

– Говорила, говорила… Поди ты к… Кабы мне кто подержал их, я бы им… Говорила!..

– А больно?

– Шею повернуть нельзя…

– Подержи-ка их, поди… Теперь до атамана, слыхать, пошли – они ему отпоют про недоуздки-то…

– Ну, ничего, дедушка! И ты его пикой-то… Бунтиш вдруг захрипел от смеха, вспомнивши свой звонкий удар.

– Я думала: из пистоля кто вдарил! Тарарахнуло, как из орудия!..

– Я колоть не стал, – с трудом выговорил старик сквозь душивший его радостный смех, – Я взял вот таким манером, как д-дам!

И все залились вместе с ним долгим, задушевно-веселым смехом. Довольны были…

VII

Терпуг проснулся на другой день поздно, уже в завтрак, и долго не мог сообразить, где он есть? Лежал он не в хате, а под сараем, на кучке старого, сухого конского навоза. В головах был старый полушубок, свернутый шерстью вверх, – кто-то все-таки, видимо, позаботился о нем. В прорехи старой крыши сарая лезли горячие лучи солнца. Светлые, чистые колонны пыли, разрытой курами, стояли косыми рядами, наклонившись в сторону улицы. Мухи роем вились над мутной, больной головой, тяжелой, как свинец. Было все странно, удивительно и незнакомо…

Медленно выползали из полушубка воспоминания, отрывочные, бессвязные и невероятные. Вот разместились они в ряд, вперемежку с золотыми столбами пыли, и Терпуг замычал вдруг от стыда, как от невыносимой зубной боли. Дико, нелепо и смешно как все вышло… Милые, восторженные мечты о красивом подвиге, о славной молве… прощайте. Засмеют теперь на всех перекрестках, загают… И это он смел мечтать о Гарибальди, он, Никишка Терпуг, сырой, необработанный пень?!