– На подножный пустил?

Голос знакомый, где-то близко, над самой головой, сзади, а оглянуться – лень, дремота одолевает.

– Думаешь, поправится?

Тот же голос, но с другой уже стороны. Оглянулся Терпуг – не видать никого. Но как раз не оттуда, куда он глядел, с легким шелестом, теряясь в шелесте пробегавшего мимо ветерка, приблизились шаги.

– Егор!.. Ты меня испужал!

Терпуг приятельским жестом хлопнул с размаху по руке дюжего казака с курчавым белокурым пухом на подбородке.

– Я думал, чужой кто. Вот, мол, в правление за потраву попрет… Нет, свой; сам урядник Рябоконев.

– А боишься, верно? – сказал Рябоконев ленивым голосом.

– Чудное дело! Как же не бояться? Летось на этом самом месте Савелий Губан меня страмотил-страмотил! «Ты безотцовщина! – говорит. – Бродяга, сукин сын, бесхозяйный!» По-всякому… За то за самое, что я кобылу до покосу в балку пустил.

– За то ли? – засмеялся Рябоконев. Он достал кисет из кармана и лениво развертывал его темными, заветренными пальцами.

– Чудное дело! За что же еще? – спросил Терпуг. Но сейчас же засмеялся и покраснел.

– С Уляшкой небось постоял?

– Вот тебе крест! И не видал!.. Рябоконев недоверчиво ухмыльнулся и, занявшись цигаркой, равнодушно заметил:

– Она – ничего, бабочка аккуратная… Только заметь:

Савелий сам любитель к своим снохам поддобриться, других подпускать не уважает…

– Э, ну тебя! Дай-ка бумажки-то… Я, говорю, не твою часть травлю, а свою, что у меня, пая, что ль, нет тут? А ты-то, говорю, косяк лошадей каждую ночь водишь в луг – это хозяйственно? Луг твой, стало быть, а не общественный?… Ну, тут уж он закипел до конца: и такой ты, и сякой, и непочетчик старшим… бить присучался… Попрыгает-попрыгает так кругом меня, а не вдарит. А то бы я показал ему!..

– Ну, с Савельем равняться, брат, – груба работа! Атаману он друг, загонщикам есть из чего магарыч поставить… и есть за что. А ты за кобылу за свою магарычить небось не станешь?

– Беззубая она… сколько она ухватит тут? За что магарычить-то?…

– То-то…

– Ей пышку мягкую – это бы она уплела… Горе, Егор, работать на такой скотине! Все сердце изболеет… Губаны вон в шесть борон гоняют, ну энти чего-нибудь сработают за день, – а я что?…

– Не тужи. Придет когда-нибудь и наш день.

– Да я не то, чтобы… Как-то не умею я, парень, тужить…

Закурили. Умолкли, пристально следя за колечками знакомо пахнущего дыма, ушли оба в свои мысли, смутные и скользящие.

Близкое и скучно-понятное, печальное и ясное переплеталось в них с далеким и фантастическим, сплошь нарядным, красивым, странно влекущим и безнадежным. За черным, мелким, почти сливающимся переплетом кучерявых яблонок и дубков, на другой стороне балки, далеко, на самом горизонте, выползали свинцово-серые облака, круглые, как пузатые чайники, а за ними, выше, стояло одно, странное и диковинное, и, как далекое белое пламя, все сияло ярким светом…

– Ну что, прочел? – прервал молчанье Егор Рябоконев. Терпуг вскинул на него глаза. И с усилием встряхнулся от своих мыслей.

– А-а… да… «Ответ синоду»? Прочел… Здорово он их… Лев Николаевич… Здорово!..

Он вдруг вспомнил что-то и порывисто вскочил на ноги.

– А Гарибальди – какой геройский парень! – воскликнул он с восторженно сияющим взглядом: – Кабы нам хоть одного такого!..

– Ничего бы не сделал… Зря пропал бы – и только…

– Ну-ну?…

– Да разве у нас люди?… Черви ползущие!.. У Никифора сразу упало сердце.

– Да ведь когда побольше за бок-то возьмет, небось и наши взволдыряют? – неуверенно возразил он.

– Перенесут. Все перенесут. В тысячу раз хуже будут жить – будут молчать…

Терпуг подумал и согласился: