– Конечно, будет рад, – согласилась Дунечка, – это единственный выход.
– У меня будто камень от сердца начинает отваливаться, – сказала мать. – Ты что? Серьезно, Ваня?
– А то как еще? Вот сейчас и выпьем отвальную.
Уходит в свою комнату и возвращается с большими гостинцами. Курымушка ни жив ни мертв: он хорошо знает, что «самый высший» всегда говорится при подарках: богатому человеку кажется, что бедные не поймут, какие это дорогие подарки, и потому, выкладывая, прибавляет: «самый высший».
Достает из кулька бутылку шампанского с этикеткой «sec» и говорит.
– Сек.
Не твердо, как по-французски – «сэк», а очень мягко – «сек», все равно как если что по-французски мягко, он непременно скажет по-русски и твердо: не Золя, а Зола. И не то чтобы не знал или не хотел, а просто ему стыдно быть не самим собой и произносить слова по-иностранному.
– Сек, – сказал он и сейчас же как будто и перевел это слово: – Самый высший!
Внезапно на диване что-то зашипело, засвистало и лопнуло смехом.
Все с удивлением оглянулись туда.
– Ты чего это? Курымушка ответил:
– Я слышал разговор и очень обрадовался, что меня отправляют в Азию.
Мать облегченно вздохнула:
– У меня будто камень отвалился от сердца.
Золотые горы
Про этого дядю, сибирского пароходчика, с малолетства в нашей семье был разговор в тех случаях, когда терялась всякая надежда на счастье.
– А как же дядя Иван Иванович, – говорил кто-нибудь в опровержение теории безнадежности.
И тогда начинался рассказ, построенный на сравнении староверского купеческого дома Астаховых в Белеве, на чудесной реке Оке, родине астаховского староверского дома моей матери, и дома Алпатовых в Ельце.
– Что это, – говорили, – елецкий чернозем степного вида – хорош чернозем, да в нем трещинки, куда все утекает.
Вот и Михаил Дмитриевич (мой отец), чем бы дом в Ельце собирать, а он обратился в помещики и… разгуляй-гуляй – все в трещинку убежало.
– А вот в Белеве даже ни один ручей не пропадает даром: всё держат и охраняют леса, и сами люди держатся старой крепкой веры и молятся двумя перстами. И ведут себя люди по-другому, хотели было разделиться, да Иван Астахов не дал. Он забрал в долг у своих сколько-то денег, уехал в Сибирь и через какое-то, даже не очень и долгое время обратился в сибирского знатного пароходчика.
Как уж он сам в душе, был счастлив Астахов, но для родных счастье было в его сибирской стороне, и всем родным он помогал.
Сейчас вот только и догадываюсь: потому, может быть, он и помогал, что своей семьи не было, и жил он во дворце своем на реке Туре совершенно один.
Теперь выпало из моей памяти, почему же появился Астахов как раз к тому времени, когда в доме переживалось несчастье.
Очень может быть, что мать написала ему о беде, и «счастливый человек», соединив ряд дел, присоединил и это: сделать из мальчика своего капитана.
Так скоро все было решено, и Алпатов поехал с дядей в Сибирь.
Правда же, другой раз лучше и много легче идти с поклажей за спиной набитой тропинкой, чем сидеть на бархатном диване скорого поезда против тяжелого человека и не осмеливаться раньше его слова сказать. И в голову не приходит, что тяжелый человек сам дожидается легкого, веселого слова: болтай, что в голову придет, и он будет рад. Но где было догадываться исключенному гимназисту! Тяжелый дядя навис над ним и подавил.
Ехали тяжелыми, черноземными почвами, перекрытыми красными глиняными балками, пересеченными широкими, гуртовыми, большими дорогами, узкими белыми проселочными и зелеными полынными рубежами. За весь день тяжелый дядя спросил:
– Ты ездил когда-нибудь по железной дороге?