Разговор со Стефаном был недолгий: мать понимала цель Стефана и дала ему рубль; больше как на рубль ему и не выпить. А теленка мы усадили в тележку и поехали к Христине в Красную Пальну. Тут всем была радость, и первая, конечно, Христине, потом и Стефану, и сам рубль, отданный каменщику, радовался: он пойдет в задаток за новую ограду.

Так с самого раннего детства дивился я глазам своей матери: мне кажется, не было на большаке ни одного человека, ни одной судьбы даже какого-нибудь животного, чтобы в нее не проникал глаз моей матери.

Только много-много лет спустя я успел все-таки порадовать мать свою первой книгой моей о русской природе, и, может быть, она про себя тихонько даже и поняла, что я в своей книге на природу ее глазами глядел.

Погодите, вот вдруг вспомнилось, к чему я начал рассказывать о своих предках-купцах. Перед этим я рассказывал, как это было тяжело гимназисту спарывать пуговицы с форменной шинели, а самому думать о небывалой, неоткрытой стране, куда меня повлекло.

Мне вдруг пришло сейчас в голову: а что, если и это первое путешествие мое в небывалое и потом все эти годы странствий на русской почве и дальше, далеко за ее пределы, все это небывалое: на белых водах и в золотых горах началось и осталось в душе от предков-купцов, собиравших русскую землю? Что, если это еще идет у меня в душе от Садко, богатого гостя?

Что, если и все мое небывалое, как я привык думать, начало моего собственного и всякого творчества, есть не что иное, как замысел нового путешествия какого-нибудь Ермака или нашего Гуська на «новые места»?

Простите, не так-то легко после стольких лет жизни сразу вернуться к тому времени, когда Алпатов, исключенный из гимназии, поехал к своему дяде в Сибирь.


1954

Самый высший

Трудно было! Помню, тихо между собой беседуют мать, рано поседевшая от неустанной работы на банк, Дунечка, учительница «на легальном положении», верующая в старца Софья Александровна и еще новое лицо – дядя Курымушки, сибирский купец и пароходчик Иван Астахов, горбоносый, с пепельными кудрями, великан и красавец, если бы не темен в лице: не то разбойник, не то старый цыган-конокрад.

Вечереет. В окно смотрит голубая весна. В коридоре кто-то кашляет.

– Кто там? – спрашивает мать.

– Я.

– Кто ты? Гусёк?

– Так точно.

– Ты, наверно, опять пришел землю просить?

– Никак нет, покумекиваю подаваться к новым местам.

– Вали, вали, – сказал Иван Астахов, – голова на плечах, в Сибири все можно.

Сквозь тонкий сон Курымушка узнает голос Астахова и ужасно боится, что он скажет о чем-нибудь: «самый высший». Эти слова его в прежний приезд, сколько-то лет тому назад, подхватили братья и, бывало, только он выговорит «самый высший», зажимают носы и, лопаясь, фыркают. Грозно, орлиным взглядом оглядывает их Самый высший, а они все показывают на Курымушку и говорят, будто это он их смешит какими-то штуками. Вот как было страшно тогда ожидать взрыва смеха, что и посейчас осталось, и скажи дядя сейчас свои заколдованные слова, он непременно расхохочется в своем кресле. С полузакрытыми глазами он слушает разговор с Гуськом и один понимает трудное его положение: ведь это тот самый Гусёк, про которого говорили, будто он, как Адам, был изгнан из рая пахать, но землю всю отняли помещики. И вот он теперь стоит, хочет спросить сибирского купца про землю и не знает, что же именно спросить, с какого конца начать, и уж, наверное, больше всего ему хочется узнать, есть ли там белые перепелки и, может быть, даже голубые бобры.

Долго он мнется на пороге. Терпеливо ждет вопроса Самый высший.

– А есть на новых местах перепелки? – спрашивает наконец Гусёк.