Она закатывает глаза – для нас с Алом.

– У него только что состоялась персональная выставка в Бостоне, он получил за нее награду. Не понимаю, чего он думает, будто станет кем-то еще, а не художником.

– Мне нравится изучать медицину.

– Это не страсть у тебя, Энди.

– Моя страсть – ты. – Он обнимает ее за талию, она смеется, отпихивает его.

– Иди месить темперу, – говорит она.

* * *

По утрам Энди чаще всего приплывает на плоскодонке из Порт-Клайда, в полумиле отсюда. По дороге к дому, помахивая ящиком, набитым красками и кистями, ныряет в загон для кур и появляется оттуда с пятком яиц – несет их в одной руке, как жонглерские шарики. Заходит через боковую дверь, недолго болтает со мной и с Алом, а затем отправляется наверх.

Взгляд Энди притягивает любое потрескавшееся или выцветшее приспособление, любая емкость или инструмент, предметы, какими, было время, пользовались ежедневно, а ныне они все равно что редкости в музее – отмечают жизнь, которой больше нет. Его глазами я вижу знакомые вещи заново. Блеклые розовые обои в крошечный цветочек. Красные герани в цвету на подоконнике, в синих горшках. Перила красного дерева, капитанский барометр на стене в прихожей, глиняный горшок на полке в кладовке и тамошняя синяя дверь, исцарапанная давней собакой.

Иногда Энди забирает альбом и ящик и уходит в сарай, в хлев, в поля. Я наблюдаю за ним из кухонного окна, он бродит по нашим землям, прихотливо петляет в траве, вглядывается в слова на кладбищенских надгробиях, сидит на галечном берегу, уставившись на пенистые волны. Когда возвращается в дом, я предлагаю ему дрожжевой хлеб, прямо из печи, нарезанную свинину, похлебку из пикши, жареный яблочный пирог. Он усаживается на крылечке у открытой двери, плошка – в ладони, я устраиваюсь у себя в кресле, и мы разговариваем о жизни.

Он – младший ребенок из пяти, рассказывает Энди, у него три заботливых сестры. Из-за вывихнутой правой ноги и больного бедра он в детстве ходил плохо, спортом заниматься не мог, – вы, наверное, заметили мою хромоту? Его донимали грудные хвори. Отец ему был единственным учителем. В школу не пускал, наставлял у себя в студии. Научил всему в истории искусства, как замешивать краски, как натягивать холсты.

– Я никогда не был, как другие дети. Не подходил им. Белая ворона. Отщепенец.

Немудрено, что мы ладим, думаю я.

– Бетси много рассказывала мне о вас с Алом, – продолжает Энди. – Как Ал рубит дрова для всех соседей. А вы шьете платья для дам из города – и даже лоскутные одеяла. – Он показывает на крошечные цветочки у меня на рукаве. – Это вы сами вышили?

– Да. Незабудки, – добавляю я, потому что не очень-то и разберешь.

– Интересно, на что способен ум, правда? – размышляет он вслух, вытягивая руку, сжимая и разжимая кулак. – Как тело приспосабливается, если ум отказывается подчиниться. Те сложные стежки на наволочках, что вы нам подарили, и вот эти, на блузке… Трудно поверить, что ваши пальцы способны на такую работу, но вот же – вы их заставили. – Он относит пустую плошку на рабочий стол в кухне, выхватывает кусок яблочного пирога из сковородки. – Вы – как я. Вы с этим живете. Я таким восхищаюсь.

* * *

Набросок за наброском Энди сосредоточен на доме. Очертания на фоне неба, клякса дыма возносится из трубы. Вид с водостока, из бухты, глазами парящей чайки. Дом, одинокий на холме или окруженный деревьями. Громадный, словно замок, маленький, будто детская игрушка. Надворные постройки то возникают, то исчезают. Но есть и неизменные величины: поле, дом, горизонт, небо.

Поле, дом, горизонт, небо.

– Чего ты его все рисуешь и рисуешь? – спрашиваю я его однажды, пока мы сидим в кухне.