Когда Тищенко приехал – спустя несколько лет – в свой родной поселок, его поразила вовсе не нищета, вдруг замеченная и в некрашеных заборах, и в покосившихся домах, и в мусоре, лежавшем пугающей, невообразимо-огромной кучей, а эти пустые глаза, шатающиеся люди, в которых он узнавал бодрых, энергичных мужиков, товарищей отца, которые в детстве угощали его печеньем и конфетами. А теперь – ходили трясущейся походкой, в руках – полотняные сумки с отощавшими боками, одеты в разноцветное тряпье, привезенное с турецких рынков, в вязаных черных шапочках или замызганных петушках, в непомерных, будто раздувшихся, пуховиках. Когда выпивали, хохотали громко, во всю мочь, когда были трезвыми, тихо шатались по улицам, не замечая прохожих, глядя под ноги, худые, заросшие щетиной, с густо насупленными бровями.

Кто-то подрабатывал в городе, кто-то просто пил, а кто-то и вовсе не знал, чем занять эти долгие дни. Вечерами то тут, то там случались попойки, бились стекла, приезжала милиция, лениво разнимала то отца с сыном, то жену с мужем, а иногда и «скорая помощь», мигая синими огнями, пробиралась по темным улицам, заезжала во дворы, забирала то мужиков с проколотым животом, то женщин с разбитой головой. Висели низкие облака, жутко и резко звенел ветер, продувая насквозь пустые улицы, когда черная машина, которая только как проделала тысячу километров – от самой Москвы – въехала на родную улицу. Высокий дом за зеленым забором, низкие, еще не успевшие вырасти со времен пожара деревца в палисаднике, грядки, иссеченные дорожками, будто по линейке. Везде чувствовалась хозяйская рука, вовремя, к месту приложенные силы – мать успевала, и Тищенко, войдя в калитку, позвал – и она выскочила, он подхватил ее на пороге:

– Чего калитку не запираешь?

– Сынок, сынок, – целовала его, – дай гляну на тебе… Вытянулся! Не кормит хозяйка поди?

Накормив, рассказывала про новости, которые настигли поселок:

– Петров жену бьет, просто в смерть. А эти, Прохватиловы, которые в соседях у нас были, теперь в город подались, снимают, дом продали.

– А Малеевы что? – спрашивает сын.

– Отец совсем плохой у них. Сидит, сидит ничего, а потом как задвошит, кашель бьет, не остановишь. Плохо, плохо…

Вечеряют, а день клонится, мутно разливаются в окна огни фонарей.

– Свово-то приведи, чего он сидит…

Тищенко приводит шофера, мать кормит и его, заливая по самые края глубокой тарелки огненного, оранжевого борща.

– Надолго теперь, что ли?

– Надолго…

Пролетает скорый вечер, и он уезжает уже в потемках, выбираясь из родных улиц, и они летят по шоссе, и мелькают огни – то белая, то черная полоса, и поселок остался позади, почти исчез – как старая фотография, ненароком выпавшая из альбома. И город – вот он рядом, весь в синем сиянии, и уже скоро побегут мимо золоченые, светящиеся витрины, а все равно тянет оглянуться назад, вернуться в эту черную глушь, переночевать на родном месте, хочется нестерпимо, до боли в затылке – но в городе Ольга, она ждет его, он не может повернуть назад.

13

Квартира, снятая в центре города, оказалась бедной на эмоции. Ничего домашнего не было в этих понурых стенах, как Ольга ни пыталась разукрасить их пресный вид. Ни ковры, ни лампы, ни картины не помогали – все здесь было холодно и заплесневело, мерцали пустые углы, висела неуклюжая люстра, зияла пропасть черного окна. И как ни старались, они не могли прижиться здесь, их старая московская квартира манила и звала, они здесь были гостями, случайно заехавшими на ночлег. Они купили новую квартиру – Ольга взялась все переделать и указывала дизайнеру, как пробить стену, где поставить перегородку, как оформить стеллажи для книг – и теперь все оказалось уютнее, она долго стояла перед стенами, склонив голову, примеряла то одну, то другую картину, потом вешала часы – и они оказывались к месту. Наверх вела круглая лестница, и на втором этаже были спальни, отделанные деревом, пушистые диваны, зеркала с вензелями и роскошно-пышный будуар. Ольга, когда оставалась одна, доставала спрятанные на дне шкатулки, привезенные из Сибири, молитвы от сглаза и читала их перед сном, вспоминая то женщину с недобрыми, чуть косыми глазами, которая так внимательно вглядывалась в нее нынешним утром, то пожилого болтуна, седого сплетника, бывшего заместителя председателя думы, надоевшего своими восхищениями, который сулил им скоро детей и счастливый брак – а кто же такое говорит загодя? Боялась Ольга дурного глаза и поливала углы в квартире святой водой, когда уходили домой неприятные, хамовитые гости, разболтавшиеся за выпивкой о разврате и ставках на ипподроме; а дом никогда не пустовал, Тищенко знакомился много и без разбора, забредали на огонек и мрачные, нелюдимые поэты, оживавшие только со звоном стопок, и банкиры в холодных, ледяных костюмах, с коркою льда вместо лица, и сановитые чиновники из мэрии, уклончиво говорившие банальности, а как-то под вечер забрел сам Романников, председатель думы, и они с Тищенко выпили бутылку коньяка и искромсали лимон тупым ножом, но не подружились ни грамма.