В трамвай мы садились в начале проспекта Ленина. Двое из нас фиксировали двери открытыми; водители тогда относились к подобному терпимо: ну, шкодничают пацаны, что с них взять.
Белый изображал поддатого паренька; вскоре поллитровка якобы случайно выскальзывала у него из рук, а он как бы чудом её подхватывал. Через минуту-другую бутылка снова падала на пол, а Белый еле успевал подвести ступню.
Намеченная жертва, обычно немолодой дядька, начинала волноваться. Белому предлагалось: давай подержу, разобьёшь ведь. Всё, наживка заглочена. С этого момента наш лох глаз не отрывал от сосуда с драгоценной жидкостью. Казалось бы, какая тебе разница, разобьётся или нет – водка-то не твоя. Ан нет, был интерес. Белый обозначал его мудрёным термином: синдром приобщения. Психолог, блин.
Дальше начиналось главное. Белый, подойдя к самой подножке, упускал-таки бутылку из рук, и та, в полном соответствии с законом Ньютона, летела к проносящейся внизу брусчатке. Но. Но в эту секунду случалось немыслимое. Белый, скользя рукой по поручню, резко, почти падая, приседал на одной ноге. Вторая лапа выстреливала вниз, вдогонку ускользающему в бездну небытия сосуду; пуляла – молниеносно, как язык хамелеона. Раз-раз – Белый подводил ступню под донышко, и тут же его хитрющая задняя конечность ускорялась вверх. Бутылка, кувыркаясь, взмывала в небо, Белый с ошеломительной небрежностью, не глядя, вынимал её за горлышко. Махом поднимался – раз-два – и опять неловкий парнишка. Сладчайшие секунды – любование мордой лица пациента. Взрослого дяхана, подло обманутого салагами. Душераздирающее зрелище.
Спустя миг от нашего гогота в трамвае чуть не лопались стекла.
Подобные затеи не всегда сводились к издевательствам над одинокими мужичками. Как-то раз и взрослых оказалось четверо. И они были не случайные попутчики, а тоже группа, хотя держались, как и мы, не кучно. По всему видно – команда с мощными локальными связями. И нити замыкались на неприметно одетом крепыше с короткой стрижкой.
Он стоял у окна, разминая крепкими пальцами папиросу-беломорину, и улыбался. Странная улыбка. Чувствовалось: закури он сейчас в полном трамвае, слова никто не скажет. Законное превосходство ощущалось и в ухмылке, и в хозяйской позе, и в том, как остальные трое оглядывались на него.
Едва заметно я кивнул Белому на кряжистого. Белый взглянул мельком; но мимоходом не получилось, взор его задержался. Тот безразлично смотрел на Белого. Необычные переглядки. Эти двое знакомы точно не были, но что-то общее их связывало. Лёгкой усмешкой дернулся уголок рта у стриженого – и он отвернулся к окну.
Белый кивнул, мол, продолжаем. И операция та прошла успешно: двое из четверых клюнули.
До сих пор удивляюсь, почему нам тогда не навешали да водку не отобрали? Похоже, у этих граждан имелись дела поважнее, чем проучить зарвавшихся фраерков. Или стриженый, глядя на Белого, вспомнил себя в юности – и не дал «фас» корешам.
Возвращённый с того света сосуд оставался у своего спасителя: кесарево – кесарю, а белое – Белому.
И что за потребность была такая? На время мы успокаивались, а потом снова тянуло на трамвайчик. Проходил месяц-другой, и прочие предложения («А не пошершеть ли нам ля фам?» или знаменитое «Из всех искусств для нас важнейшим является вино») единогласного одобрения не получали. Зато трамвайчик звал неудержимо. Откуда это жгучее желание покуражиться?
Как примитивно давалось в юности душевное веселье!
Идея! А спущусь-ка в гастроном да прикуплю ещё пару бутылочек. Одну мы уговорим точно, уж больно хорошо сидится. А вторую возьму в руки: «А давай, Белый, прокатимся на трамвайчике?». И рассмеёмся мы, как раньше.