– уже не псевдо-советский по существу, а антисоветский характер”, – отмечал Н. Ф. Чужак. Он не дал ни одной положительной рецензии на книги “Радуги”. Досталось всем, в том числе С. Маршаку и К. Чуковскому. “Путаница” – это несуразность, возведенная в принцип. “Чудо-дерево” – глупость, бессмыслица, ультрафантастика. Прелестнейшая книга К. Чуковского “Свинки” (рис. К. Рудакова) критиковалась за “возмутительные” рисунки с “эротически” поданными свинками и соответствующее рисункам содержание».

Борьба с «волшебной» литературой для детей напрямую коснулась Чуковского и нашла отражение в его дневнике. 1 августа 1925 года Корней Иванович записал:

«Был вчера в городе, по вызову Клячко. Оказывается, что в Гублите запретили “Муху Цокотуху”. “Тараканище” висел на волоске – отстояли. Но “Муху” отстоять не удалось. Итак, мое наиболее веселое, наиболее музыкальное, наиболее удачное произведение уничтожается только потому, что в нем упомянуты именины!! Тов. Быстрова[25], очень приятным голосом, объяснила мне, что комарик – переодетый принц, а Муха – принцесса. Это рассердило даже меня. Этак можно и в Карле Марксе увидеть переодетого принца! Я спорил с нею целый час – но она стояла на своем. Пришел Клячко, он тоже нажал на Быстрову, она не сдвинулась ни на йоту и стала утверждать, что рисунки[26] неприличны: комарик стоит слишком близко к мухе, и они флиртуют. Как будто найдется ребенок, который до такой степени развратен, что близость мухи к комару вызовет у него фривольные мысли!

Из Гублита с Дактилем[27] в “Кубуч”. По дороге увидел Острецова[28] – едет на извозчике – с кем-то. Соскочил, остановился со мной у забора. Я рассказал ему о прижимах Быстровой. Он обещал помочь».

Позднее в статье «Признание старого сказочника» писатель скажет:

«Бывали и утраты, и обиды, и беды. Но у меня с юности было – да и сейчас остается – одно драгоценное свойство: назло всем передрягам и дрязгам вдруг ни с того ни с сего, без всякой видимой причины, почувствуешь сильный прилив сумасшедшего счастья.

Один такой день мне запомнился особенно ясно – 29 августа 1923 года, душный день в раскаленном, как печь, Петрограде, когда я внезапно на Невском пережил наитие этого необыкновенного чувства и так обрадовался самому факту своего бытия на земле… Чувствуя себя человеком, который может творить чудеса, я не вбежал, а влетел, как на крыльях, в нашу пустую квартиру на Кирочной (семья моя еще не переехала с дачи) и, схватив какой-то запыленный бумажный клочок и с трудом отыскав карандаш, стал набрасывать строка за строкой (неожиданно для себя самого) веселую поэму о мухиной свадьбе, причем чувствовал себя на этой свадьбе женихом… Я исписал без малейших усилий весь листок с двух сторон и, не найдя в комнате чистой бумаги, сорвал в коридоре большую полосу отставших обоев и с тем же чувством безумного счастья писал безоглядно строку за строкой, словно под чью-то диктовку.

Когда же в моей сказке дело дошло до изображения танца, я, стыдно сказать, вскочил с места и стал носиться по коридору из комнаты в кухню, чувствуя большое неудобство, так как трудно и танцевать и писать одновременно.

Очень удивился бы тот, кто, войдя в мою квартиру, увидел бы меня, отца семейства, 42-летнего, седоватого, обремененного многолетним поденным трудом, как я ношусь по квартире в дикой шаманской пляске и выкрикиваю звонкие слова и записываю их на корявой и пыльной полоске содранных со стен обоев.

В этой сказке два праздника: именины и свадьба. Я всею душою отпраздновал оба. Но чуть только исписал всю бумагу и сочинил последние слова своей сказки, беспамятство счастья мгновенно ушло от меня, и я превратился в безмерно усталого и очень голодного дачного мужа, приехавшего в город для мелких и тягостных дел.