Ненастный день декабря, перевалив за полдень, торопливо спешил к ночи. Темные тучи тянулись низко, задевая маковки тополей да вязов. В тесных улочках, в глухих переулках гнездилась сизая мгла. Желтели окна домов; редкие машины зажгли свои неяркие фары и пробирались осторожно, словно ощупкой. На улицах – безлюдье: ни стариков, ни детишек. Все сбились к теплу.
К теплу спешила и девочка. В одной руке – портфель, в другой – пакет с хлебом, от него – сладкий дух корочки. Хорошо ею похрумкивать вприкуску с горячими щами. При этой мысли захотелось есть. Ноги быстрее пошли, даже вприпрыжку. Девочка знала: щи уже на печке стоят, ее дожидаются. Так всегда было, когда она жила у бабушки Нади.
Так было и ныне. Горячие щи да жареная картошка – на плите. Крепкие пахучие огурчики, щекастые алые помидоры – на столе, в миске. В духовке – сладкая тыква. И вечное: «Хлебай, моя сына… Уроки-то долгие, наголодала… Зубки у тебя вострые. Жуй да жуй, жуй да расти…»
Сама баба Надя не встала с кровати.
– Что-то неможется. Печь затопила, чуток повозилась – и нет мочи. Лежу… Гляжу на твою картинку.
Вчерашний рисунок девочки висел на стене, возле кровати.
– И поле наше, гора тоже наша. И цветки… У нас красивые цветки в палисадах: алилея, индюшина, жар-уголь… эти как угольки горят, а еще цветок ваня-да-маня зовется. Пестренький такой, пахучий… Ваня-да-маня… Ты их тоже нарисовала. Ведь не была у нас, а все наше. Умудрил Господь…
– Вот лето придет, – продолжила старая женщина речь, – мы Тимофея попросим, он отвезет нас на хутор. Поедем, поглядишь. Такие места расхорошие. Родина…
– Мы летом огород будем сажать, – напомнила девочка, уплетая сладкие оранжевые дольки печеной тыквы. – Тыквы много насадим.
– Конечно, всего насадим, – пообещала баба Надя. – И тыквы, и свеклы, и картошки-моркошки. У тебя глаза молодые, вострые. И спина гнется.
– Конечно гнется… Я буду все делать, ты лишь подсказывай, – сказала девочка.
– Помолимся и будем работать. У нас на хуторе я завсегда…
Баба Надя нынче была говорливей обычного, хотя с кровати не поднималась и часто просила пить.
– У тебя, наверно, температура, – сказала девочка. – Ты болеешь.
– Неможется, моя сына, – легко согласилась старая женщина. – Годы я свои выжила, мне бы помереть. А теперь и вовсе заступницы моей нет. Жила возле нее, как дите, горя не знала. А ныне и помирать страшно. Как без нее…
Отобедав, девочка помыла и прибрала нехитрую посуду, села за уроки. Баба Надя будто задремала, что-то порою шепча в забытьи.
Ранняя ночная тьма наглухо закрыла окошки. От печки, от чугунной плиты ее и духовки, наплывало тепло. Неяркий свет лампочки с трудом освещал бедные стены.
Девочка готовила уроки, потом принялась рисовать, достав из портфеля не обычные карандаши, а заветную коробочку с красками, еще прошлого года подарок. Она берегла их: кисточки и пахучие тюбики, в которых таились и яркая весенняя зелень, и ослепительный летний свет, и небесная лазурь.
Девочка рисовала огород: зеленые листья, алые, оранжевые плоды и солнечно-яркий подсолнух на жилистом стебле. Но это был не обычный подсолнух, а прозревший. Из сияющей желтизны его цвета смотрели глаза. И, как всегда это у девочки получалось, глаза необычные: у зверей, у людей. Совсем живые. В них – печаль и радость, а еще – что-то большее. Словно многое знают, многое видели. И хотят рассказать свое знанье, предостеречь, ободрить – словом, помочь.
Девочка рисовала, забывшись. Была она не в тесной хатке, за стенами которой – промозглая осень, а в мире ином: летнем, солнечном и счастливом, где пахучий вей и полуденный жар. И чьи-то теплые руки легли ей на плечи, обнимая.