Что касается меня, то я твердо верил в осуществимость своего плана вообще и в то, что именно мне удастся осуществить его. Помнится, я уже чуть ли не начал разыскивать или подумывать о том, чтобы разыскать, учителя английского языка, и во всяком случае предполагал лишнего не задерживаться в Москве. Мать? Я оставлял ее без колебаний. «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, тот недостоин Меня». Друг? Но каждый из нас как будто стоял уже на определенном, самостоятельном пути и менее нуждался в постоянной дружеской поддержке. Я чувствовал, к тому же, что предпринимаемый жизненный шаг – один из тех, ради которых жертвуют всем.

Но и этот шаг требовал утверждения, санкционирования со стороны Льва Николаевича, – и вот в сентябре 1908 года я отправляюсь снова в Ясную Поляну.

Н. Н. Гусев все еще проживал там. Я пришел со станции в те часы, когда Лев Николаевич уже занимался, и поэтому должен был подождать, причем Николай Николаевич пригласил меня посидеть в его рабочей комнате. Он и сам находился тут же, разбирая какие-то бумаги за письменным столом, а я сидел против него… Думал ли я, что когда-то эта комната станет моей.?!

Гусев уже успел сказать обо мне Льву Николаевичу, и Лев Николаевич ответил через него, что примет меня и поговорит со мной после завтрака. Все шло как нельзя лучше, и я снова испытывал это совершенно особенное и столь многими переживавшееся чувство, что вот я нахожусь в Ясной Поляне, в одном доме и под одной кровлей со Львом Толстым и скоро, скоро увижусь и буду говорить с ним…

Николай Николаевич уверял, что я вовсе ему не мешаю и что он может в одно и то же время и работать, и разговаривать. Я посидел-посидел и, совсем выкинув из головы опыт прошлого свидания с Толстым и его «апостолом», снова, как и в тот раз, поделился с Н. Н. Гусевым тем, ради чего, собственно, я приехал ко Льву Николаевичу. На этот раз изложение моих намерений (отправиться к духоборам) и душевных колебаний и сомнений (как быть с наукой?) совершенно не удовлетворило Н. Н. Гусева.

Он заявил, что ехать к духоборам мне совсем не нужно, потому что они – люди своеобразные, с особым, своеобразным укладом жизни, для чужого человека неприемлемым и непонятным; в свою среду они никого со стороны не принимают, а потому мне надо устраиваться в русской деревне. Что же касается «занятий наукой», то нечего и говорить, что они несовместимы с земельным трудом.

– Да и вообще, – произнес явно разочарованным тоном Н. Н. Гусев, – все это у вас так неопределенно и сложно, что, по-моему, Лев Николаевич ничего не может вам посоветовать!..

Николай Николаевич посмотрел на меня через очки своим острым и слегка насмешливым взглядом (за не сходящую с губ улыбку Гусева звали в Ясной Поляне l’homme qui rit[23]) и, пряча складку досады между бровями, повторил:

– Да, я думаю, что Лев Николаевич не может вам дать никакого совета. и что вообще. вам совершенно не нужно видеть Льва Николаевича!..

У меня захолонуло сердце. Я хотел что-то возразить или, по крайней мере, хотя бы пожать плечами, но здесь, в Ясной Поляне, перед секретарем Толстого (!) казалась неуместной, святотатственной и такая, наискромнейшая форма выражения протеста.

– Если вы так думаете.

– Да, да!

– В таком случае, я не смею затруднять Льва Николаевича.

– Да, я думаю, что это было бы излишне.

– До свидания!

– До свидания!..

Я пожал Гусеву руку, повернулся и пошел вон из яснополянского дома, еще сам не сознавая хорошо того, что случилось.

О, если бы эту сцену подсмотрел или подслушал сам Толстой! Но он спокойно сидел и занимался в своем кабинете, ничего не ведая о том, что происходило рядом, в «ремингтонной». Вероятно, после ему были представлены уважительные причины, почему человек, которого он обещал принять после завтрака, не явился к нему на прием.