глаза вонзая в образа.

И нет искусственности в коже,

и в сердце нет дубленых кож.

Совсем без кожи быть дороже

на ложе всех масонских лож,

где в нас вонзаются иголки —

и махаоном под стекло,

где от пронзённых пухнут полки,

где мы летим крыло в крыло…

Летим уже неодолимо

в

пространством сжатые углы.

Куда, зачем? И снова мимо —

на глубину своей иглы.


А всё святые маршируют…

По умолчанию

«По умолчанию» живём
вдвоём с тобой в большой квартире,
с утра свой кофе рыжий пьём
и ловим новости в эфире.
А просыпаемся с трудом,
глотнув привычную зевоту,
в своём пространстве мировом,
отбив у жизни нашу квоту.
И не копаясь в падежах
(а что ещё для счастья нужно?),
пересекаемся в мирах,
где всё движение окружно.
В пересечениях орбит,
детей и внуков собирая,
«по умолчанию» пошит
наш мир, где в строчке запятая.

Я промолчу

Я промолчу, устану рифмовать
все те слова, которые в кровать.
Давно забыли люди и народы
к душе и телу в эпикризе коды…
Лежать бы камнем поперёк воды,
но руки мёрзнут холодом зимы,
а сердце шепчет, что оно свободно,
и кровь бежит, но тело инородно.
Уже опасно дуть на молоко,
вода не кровь, она течёт легко,
и за спиной сплошные пустыри,
я их сегодня видел изнутри.
Я их сегодня видел изнутри,
и там следы,
следы
твои…
мои…

Соловей всё свистел на закат

Воробей прочирикал: – Чирик.
Ворона ответила: – Кар.
Раскачали они материк,
камнем с неба упал Икар.
Он упал, чтобы снова взлететь,
чтобы крылья свои обжечь.
Это скучно – ходить по земле,
но скучней в неё просто лечь.
Соловей всё свистел на закат,
разгоняя мою хандру,
эх, не жил я деньгами богат,
а он взял и умер к утру.

Мы идём

Мы идём неизменно к точке,
где Харон и его переправа,
вдоль тропы рвём свои цветочки
те, что слева, и те, что справа.
Мы идём по тропе и видим,
кто лишь тьму, кто – свечи свеченье,
по костям чужим, перемытым,
бьём друг в друга на пораженье.
И не все ещё песни спеты,
но слова в них теряют смыслы.
То зима на плечах, то лето,
крест твой или, так, коромысло.
Из ведра бы воды напиться
и на вё́дро увидеть солнце,
но опять на закат не спится,
и душа там, где тонко, рвётся.
Половина души на север,
а другая, конечно, к югу,
но истёрлись следы кочевий,
ходим, ходим опять по кругу.
Словно стрелки по циферблату,
где потрескался лак паркетный,
там, где всадник взимает плату,
а под ним-то коняка бледный.

Аз, буки, веди

Аз, буки, веди – веды.
Хочешь, глаголь добро.
Где эти все победы?
Что там стучит в ребро?
Мне не понять санскрита.
Где ж эти знанья взять?
Бабка сидит. Корыто
треснуло всё на – Ять.
Невод заброшен в море,
рыбки не виден след,
в библии или в торе
ищет ответы дед.
Мысли текут к созвездьям,
ловит волну баркас.
В телеэфире «Вести»,
море волнуется раз…

Finita la…?

Finita la…?
Снимаю шляпу,
хоть это мне и не к лицу,
и рано топать по этапу
туда, к небесному Отцу.
И от себя сбежать не просто,
ведь кот Баюн – бойцовский кот,
кому Байкал, кому лишь остров,
где в камышах прогнивший плот.
У звёзд чужих за Ойкуменой,
в краю не ловленных мышей,
все постоянства переменны
количеством на шкуре вшей.
Низкобюджетно чистит ластик
и режет вены, как хирург —
так одевают тело в пластик,
скрывая внутренность фигур.
Сплетая жизнь в венок сонетов —
ромашки, кашки – клевера,
в одни вопросы без ответов,
а мы уходим со двора…
Finita la…?

Платье из ситца

Вот и лето,
и платье из ситца,
и уже не уральский загар.
С очевидностью всей очевидца
отражает тебя тротуар.
Город смотрит в тебя, как в обнову,
словно вылез вчера из трущоб,
главной улицей гнётся в подкову,
в небе тучку скребёт небоскрёб.
И глазеют, глазеют,
глазею
в блеске стёкол витрин, фонарей,
и от крепкого кофе хмелею,
с «Капучино» за двести рублей:
Ты идёшь, бело-русое лето…
И в кафе заплываешь одна.