– Молодец, молодой человек! – сказал он весело. И, помолчав, добавил уже без улыбки: – А ведь он не виноват. По крайней мере, в том, за что его расстреляли. Никаким шпионом он не был. И доказательства есть. Своими глазами видел.

– Тогда почему же его не реабилитируют?!

– Ну уж этого не будет, молодой человек. Никогда!

В голосе Заведующего Главной Кормушкой прозвучала спокойная уверенность хозяина жизни. А в глазах его, на мгновение преобразившихся (будто сдёрнули с них мутную шторку) я прочла такое, отчего захотелось закричать – и броситься на него, как на каменную стену – и бить, бить эту серую стену кулаками…

«Никогда!» Это прозвучало как – «Не пущу!» О, многое стояло за этим «никогда»!..

И я спорила с ним, горячилась…

* * *

…Как сказал мне потом мой крёстный, я произвела на старого барина и его жену «впечатление». Мне передавали приветы и звали в гости.

Но не тянуло меня под сень пыльных декораций, за колючую проволоку высокого забора, где незабудки – и те мёртвые…

3—8.11.1988

Встреча на бульваре

Я шла по Тверскому бульвару. Был день поздней осени, мрачный и холодный. Голо, ветрено и безлюдно. Редкие пенсионеры в тёмных одеждах прогуливали дрожащих собачек, на собачках были жилеты, а на одной даже беретка.

Его я увидела издали. Он шёл мне навстречу, по боковой аллее, от Пушкинской площади в сторону Литературного института. Он там жил, в маленьком флигеле во дворе института, а я там училась. Впрочем, и он там учился одно время.

Мы познакомились на вступительных экзаменах. Он выделялся среди нас своим спокойствием и величавостью. Чёрная окладистая борода, замедленная, раздумчивая речь, философичный, отрешённый взгляд, осанка царя Соломона. Сдав очередной экзамен, он тут же скрывался в своём флигеле, а в толпе абитуриентов, кишащей в маленьком скверике перед институтом, вокруг маленького Герцена, усиженного голубями, появлялась старая седая женщина – его мать. Она волновалась, переживала, бегала узнавать, какую он получил оценку.

Потом мы оказались с ним в одном творческом семинаре. И здесь он выделялся своим величавым спокойствием, своей соломоновой печальной отрешённостью ото всего происходящего вокруг. На его высоком челе, под откинутыми назад чёрными волосами, в его ироничных и скорбных (скорбных, даже когда он смеялся) глазах читалось: «Пройдёт и это».

На занятиях он садился обычно всегда рядом со мной. Он редко участвовал в разборе творчества наших товарищей и всё оттягивал, не давал для обсуждения ничего из своих сочинений.

Вёл он себя немного как сумасшедший, или, как говорили в старину, юродивый. Руководитель семинара, известный и уважаемый писатель, так однажды и сказал ему: «Кончайте юродствовать, вы нам мешаете заниматься».

А он – продолжал. Говорил он негромко, но голос его, густой и низкий, заглушал порой другие голоса. Он говорил, обращаясь исключительно ко мне, словно вокруг никого больше не было. Он говорил: «И что мы здесь сидим, милая девушка? Разве вы не видите, что это – маленький сумасшедший дом?.. Нет, вы только вслушайтесь в эти речи! Всмотритесь в эти лица!.. Вам не страшно?»

Студенты, почитающие его за человека странного («с тараканами») не обращали внимания на его речитатив. Но руководитель семинара бросал в нашу сторону взгляды ужасающие.

– Только из уважения к памяти вашего отца я терплю вас, – сказал он однажды в сердцах. (Мой приятель был сыном погибшего в войну писателя).

Они жили с матерью в двух небольших комнатах во флигеле, в котором когда-то обитали несколько писательских семей. Теперь здесь остались писательские вдовы, а из выросших детей только мой приятель. Однажды он зазвал меня в гости. Был такой же день поздней осени. В одной из комнат топился камин. Перед камином сидела мать моего приятеля в халате и спущенных чулках, в старом продавленном кресле, подкладывала в камин дрова и пошевеливала кочергой красные угли… Вся обстановка комнаты была довоенной и отдавала откровенной нищетой.