– Ты, Игорь, до матери можешь не доехать, – рявкнул Андреич, – скажи, где ты. И я тебе объясню, где мы сейчас находимся все вместе и по отдельности из-за твоей болтливости.
Игорю пришлось раскрыть место дислокации в городе Москве. Он сидел с Бобой Кречинским[24] в пивной, пил тяжелое разливное пиво «Тинькофф» и слушал басни приятеля, который год назад столь решительно повлиял на его судьбу. Боба не обрюзг, но постарел. Его лицо, ранее склонное к мимическому артистизму, гипсом затвердело в подкожном слое. Он рассказал Балашову, что пиво «Тинькофф» очень больно бьет по печени, но теперь ему все равно, поскольку он утратил интерес к женщинам, хотя роман о мухах-лесбиянках пошел на ура.
– Не с-слыхал о моем успехе? З-завидую. Хотя нет, нет, н-не з-завидую. Мне все равно. Понимаешь, п-пишу, а смысла нет. Нет и нет. А с другой стороны п-посмотреть, в обычной жизни р-разве не так? В вашей то есть реальности? Самое умное, что п-приходится услышать – с-смысл в детях. И что д-д-дети? А еще я недавно понял: у меня первой любви так и не с-состоялось. Сразу вторая.
– Ты поэтому про мух-лесбиянок пишешь? – сухо ответил Балашов. В нем обнаружилось глухое чувство, похожее на ревность. Удивительно, что не раньше, а именно теперь. «За такого гипсового павлина могла выскочить Маша? С таким спать?»
– У вас-то д-дети будут? – Боба перешагнул широким махом через вопрос коллеги по цеху и поскакал дальше: – Ч-что ж, ты мужчина. Как ж-журналист Павел Кеглер с откровениями выступил, я сразу о т-тебе вспомнил. Ты Турищевой верно отказал с фильмом. Она по тебе до сих пор л-локти кусает. Интересуется! Что в тебе т-только тетеньки находят? Ладно… Скажи, как тебе сил хватило упрятать к-книгу в стол? Я бы не смог. Как ты еще в реальности умещаешься?
– Клаустрофобия. А ты мне тогда не поверил.
– Н-не поверил. Хотя… Этому не поверил. Зато п-поверил, что с М-машей у тебя может серьезно. Может, н-навсегда. Только и тут не з-завидую!
– Почему?
Кречинский ответил, но Балашов не расслышал, потому что тут как раз появился Миронов. Он вынырнул из ниоткуда прямо у столика, с нескрываемой неприязнью оглядел Кречинского и, не здороваясь, поставил перед Балашовым на стол вопрос весом с пудовый кулак.
– Павел Кеглер – птица из чьей клетки? Твоя или девушки твоей, распрекрасной и словообильной?
Кречинский же ничуть не смутился нового человека.
– И вы о К-кеглере? Я как раз к-классику объяснял: когда тайное становится явным, важно занять правильную позицию… Я ему и говорю – как ты не б-боишься…
– Это какая еще правильная? – обрезал его Миронов.
– Моя. Я п-подальше от г-глобальности. От вечностей. И от госб-безопасности. Я поближе к ж-женскому. Я уже ему объяснял. Мой к-кавказский прадед считал, что в ходе начавшегося к-крушения мира спасется матриархат и полигамия. Вот я разрабатываю основы будущего п-первобытного б-бытия. Теоретические и в малых формах.
Миронов неожиданно улыбнулся. Балашов перевел дух.
– Это Кречинский, известный писатель-модернист. По совместительству бывший супруг небезызвестной вам Маши.
– А, вот к чему полигамия, – нечто свое вычленил Андреич.
Биографическая подробность о Кречинском его не заинтересовала.
– Пойдем, Игорь, отсядем на 300 секунд, а дальше я оставлю ваш сугубо творческий тройственный союз.
– Я п-пойду. Я вам мешаю. Вот всегда т-так: в нужном месте в ненужное время. Как женская прокладка, – предложил Боба, всем своим видом давая понять, что охотно остался бы за столом.
– Вы нам не можете помешать по самой сути вещей. Но можете помешать самому себе. Времена наступают, как при Иосифе Сталине. Слово обрело вес, выраженный в последствиях оного.