Прошли зимы и лета, многие зимы и лета, несколько жизней уже прошли, а замысел любви не стал ясен настолько, чтобы можно было отделить от него и исполнить свою малую часть его и уйти. Но – уже пора, пора ясности!

Вот перед ним – нахлынувшая из раны в небе Германия. Люди должны жить в чистоте, но чистота вынуждает к хирургической жестокости. Грязь тоже порождает жестокость, но иного, животного свойства. Есть и третье – это третье цветет серостью здесь. Чистота земная, обманная, опасная. Чистота подобия. Приспособленная к жилищам гномов. Об этой чистоте и сказала немецкая девушка, проявляющая о нем нужную ей заботу: на чистом жизнь не родится.

Моисею Пустыннику давно не хотелось задавать вопросов. На войне все реже и реже встречались мудрецы, способные на них отвечать. Даже Одноглазый Джудда, старый верблюд жизни, более не казался Пустыннику человеком, у которого можно было бы узнать о связи веры и любви – тот единственный вопрос, который не открывался ему в ясной конечной форме.

А тут – даже пастуха захотелось зацепить кончиком вопроса, даже не знающую любви женщину с крупными ладонями и ступнями.

После двух недель Унны Пустынник отправился жить. Здесь это называлось «на постоянке». От слова пахло лошадью, вставшей в стойло. Глаза евреев, встреченных Пустынником в общежитии, в городской управе, на курсах местного языка, походили на грустные яблоки того же умного зависимого животного. В городе Фрехен любили таких евреев. Так говорили еще в Унне. Их селили в хорошие общежития, проявляли заботу и закрывали глаза на их капризы. У Моисея не наблюдалось капризов, и за это ему принесли в комнату новый письменный стол с ящичками и чемодан постельного белья. Главный в городе для «постоянников» немец, большой дядька с влажными губами, остался доволен собой. Он вспотел, самолично втаскивая чемодан в комнату, и вытирал синим платком лоб и шею. Он не знал, что Пустынник привык ночевать, постелив на полу шерстистое одеяло. Разговорник немецкого языка он клал под голову. Книга еще пахла типографией, но этот запах не мешал старику.

– У вас такие условия, – с завистью говорили ему те, которые уже обжили пятачок земли, притаившийся на склоне холма у подножия большого города Кельна, – когда мы вселялись, центрального отопления еще не было.

– Зато Kleidungsgeld[19] больше давали, – включались в спор другие. Моисей хотел бы топить углем и скучал по серому окну Унны. Но во Фрехене афганец узнал, что было время, когда в Германии извели всех евреев. Это удивило его, но и объяснило, отчего влажными были губы у немца, главного в городе для «постоянников».

Осмотревшись во Фрехене, Моисей Пустынник направился в Кёльн, в большую синагогу. Раввин Вайзманн, «мудрый человек», раз в неделю приезжал из Аахена и принимал новых «постоянщиков» в общину. Раввин Вайзманн слыл стариком взыскательным и даже придирчивым в вопросах Галахи, а Аахен считал местом для евреев более правильным, чем безбожный Кёльн.

Люди, сидевшие в приёмной, волновались. Шептались, что раввин Вайзманн спрашивает по Талмуду и может проверить обрезание. Юноши были бледнее свежеоштукатуренной стены.

– Где вы находите кошер? – с ходу спросил Пустынника рабби Вайзманн, ощупав Моисея неспешным взглядом.

– Бог придумал кошер раньше, чем человека, – ответил негромко Моисей. Толмач задержался с переводом и с опасением взглянул на раввина.

– В вашей стране знают имя Всесильного? – строго произнёс раввин, и толмач снова вздрогнул.

– Мера силы равна мере свободы. Кто из нас, тварей земных, знает меру свободы и закон свободы?