Шел, шел и вдруг вижу впереди огонек. Решил, что это керосиновая лампа в окошке светит. Думаю, пойду, загляну потихоньку, кто там, может, подскажут чего, а то и хлебцем разживусь. Мой-то к тому времени кончился уже.
Подхожу ближе и вижу… Стоит здоровенный немец, и на груди у него светится электрический фонарик, а пониже автомат поблескивает. Я его увидел, и он меня увидел. Немец мне, тихо почему-то:
– Хальт! Большевик? Комиссар?
Я ему тоже тихо, что на ум вдруг взбрело:
– Найн. Крестьянин.
– Христианин? – и рукой к себе манит. – Комм.
Я подошел, куда деваться. Думаю: «Вот и все». А он автомат мне в живот упер, палец на курке, а левую руку к шее моей протянул. Нащупал пальцами крестик в расстегнутом вороте рубахи, потом руку опустил, отошел от меня в сторону и штаны расстегивает. Вроде как помочиться решил. Я стою. Он шипит недовольно:
– Вази, плю вит. Шнель. – и рукой машет, проходи мол.
Я пошел мимо него. Чувствую, что взмок весь. Дальше, дальше. Иду и жду: «Вот сейчас, сейчас в спину выстрелит». Нет, не стреляет. Совсем далеко отошел. В голове вертится «А чего он сказал? Шнель понятно – быстрее. А это, как его… Вроде и не по-немецки. Может поляк? Не похоже. Чех? Или просто человек хороший, в Бога верующий. Как это у них, католик». Сам себя дергаю: «Да на кой оно тебе, отпустил и хорошо. Живой, чего еще тебе надо». Иду, куда ноги несут, сколько шел и не помню. Все лес, лес. Сосны будто мертвым сном уснули, ни шелеста, ни скрипа. Трава только когда-никогда под ногами прошуршит или ветка сухая треснет, и опять тишина. И лес, лес, овраг, ложбинка и вдруг слышу:
– Стой! Руки верх!
Я руки поднял и ослабел разом. Так, с поднятыми руками на землю и сел, слезы по щекам покатились. Свои. Дошел-таки.
Подняли меня, обшарили:
– Оружие есть?
– Нету.
– Шагай вперед.
Глава вторая
Отправили меня в особый отдел на полуторке. В кузове, кроме меня, четверо бойцов с винтовками, да еще в кабине, кроме шофера, сержант с автоматом. Во сколько людей, чтоб меня охранять выделили, не побоялись, что у меня тогда под миллион вшей было. Я их уже и бить устал, стряхивал иногда с одежды, да и все на том. В бане-то, считай, за два с лишком месяца не был ни разу. Да, что там в бане, и не умывался даже. Сначала ополаскивал рожу холодной водой, когда ручей или речка под рукой имелись, а потом перестал. Понимаешь, какое дело, когда голодом день за днем живешь, лицо к холодной воде чувствительным становиться, до боли просто. Я и сейчас ее боюсь, осталось во мне это.
Остановились в лесу, чтоб малую нужду справить, так сержант этот с автоматом наперевес глаз с меня не сводил, на прицеле держал. И смешно, и страшно. Вспомнил «майора», диверсанта немецкого, который нас под пулеметы вывел, думаю, за такого меня что ли считают?
Ночью привезли куда следует, посадили в камеру, там таких, как я оборванцев, что из окружения вышли, с десяток уже было. Хорошо еще борода у меня тогда, считай, не росла, мужики какие со мной в одной камере сидели на Бармалеев были похожи.
Там в камере, ночью уже, снял я с себя крестик, чтобы особисты не увидели и к нему не прицепились, хоть вроде и свобода вероисповедания, да подозрительно. У них же все подозрительно у ребят этих – бритый –подозрительно, небритый того подозрительней, – усмехнулся Князев. – А тут лейтенант, комсомолец, молодой парень и верующий? С чего бы это? И нет ли тут какого замысла? В общем, снял и спрятал в брючном кармашке.
Потом, когда из особого отдела вышел, опять его одел и уже не снимал больше, он и сейчас на мне. Грешен я безмерно, но Господь обещал грешников спасти, может, и меня за мои страдания простит. Да и кой-чего хорошего я людям тоже сделал, я так думаю. А раз им, значит и Ему.