– Это как? – спрашиваю.
– Так душа у тебя есть или нет? Говорит она с тобой?
И тут у меня вдруг чего-то в глазах замокрело, устал видать сильно. Комок в горле молоком пробил.
– Говорит, – отвечаю. – Когда корит, а больше утешает, чтоб духом не падал, на всех вокруг не озлобился.
– Так это ж Он тебя и утешает, Иисус Христос.
– Так он, что же по-вашему у меня в душе живет?
Опять же с улыбкой ее спрашиваю, а самому совсем не смешно. Вспомнил, как просил Господа, хоть и молитвы не одной не знаю, как мог, просил, чтоб уберег. И когда от немцев вдвоем с Панкрушихиным отстреливались, и когда от полицаев бежал. Да и не тогда только… А она дальше говорит да спокойно так:
– И у тебя Он в душе, живет, и у меня, и у каждого. Потому как вездесущ. Во весь мир со звездами и планетами не вмещается, а в душу человеческую входит. Так вот.
Тут я озлился вдруг, слезинки с глаз смахнул и спрашиваю, да с напором еще:
– И в Гитлере живет? Так у него, кровососа, душа разве есть?
– Есть, – говорит она. – Только черная совсем. Тесно там Господу, трудно, мучается бедный, а все ж есть. Поскольку за всех без различия страдать подвизался. Люди Христа уже, считай, две тысячи лет мучают, а он их любя спасает. Тебя вот бережет.
– А меня за что, чем я особенный? – спрашиваю.
– Про то не знаю. Знаю только, что бережет. Отмечен ты Им.
Встала из-за стола, подошла к иконам, потом опять ко мне повернулась. И вижу, держит она в руках на бечевочке нательный медный крестик. Подошла ко мне, молчит, и я ничего не спрашиваю, голову только наклонил. Надела она этот крестик мне на шею, перекрестила меня и говорит:
– Носи с Богом. Иди смело, куда Христос тебя ведет, и ничего не бойся. И смерти не бойся, ее Сын Божий победил. Подлостей не делай, и он всегда и везде с тобой будет, и здесь, и там. Станет тяжело, страх обуяет, говори только: «Господи Иисусе Христе, помоги мне грешному». И будет с тебя. А теперь спать ложись в горнице, я тебе рядно постелила. Есть у меня рубаха и пиджак, от сына старшего остались, какой еще на той германской войне погиб, младший уж позже…
Замолчала она, перекрестилась на иконы и опять ко мне повернулась:
– Дам тебе одежу эту и хлеба с картошкой на дорогу тоже дам. Иди, ложись спокойно.
Пошел я утром дальше. Дала мне баба Мотя два больших каравая хлеба в холщовой сумке, от себя оторвала, значит. Их я постарался растянуть как можно на дольше потому, как, особенно ночью, артиллерию было слышно уже совсем хорошо. Фронт был неподалеку, а значит, в близлежащих к нему селах наверняка стояли немцы. А я уж сотни километров протопал, живой не в одной передряге остался и теперь, когда почти дошел до своих, врагам попасться? Очень уж мне этого не хотелось. И все ж попался. Попался и ушел, так, что расскажи – не поверят. А ведь было…
Берегся я, как мог. Шел только по ночам. Отыскал у шоссейки пустую бутылку, разобрал на этикетке «Мартель», видать какой-то немец – офицер из легковушки бросил. Про то, что это французский коньяк, я в какой-то книжке читал, потому сказал тогда сам себе – больше-то мне не с кем разговаривать было: «Привет тебе, Спиря, из солнечной Франции».
Бутылка эта мне очень пригодилась, воду в нее в лесных ручейках или бочажках набирал. Хлеб есть, вода есть, в деревни можно не соваться. Шел, говорю, только по ночам, дневал-дремал в копнах в поле. И вот, слышу так вот днем, что артиллерия уже совсем рядом гремит. Дошел, значит. Но ведь надо еще фронт перейти, а каков он тут – сплошной линией идет или очаговая оборона с обеих сторон, миновать ее можно? Спросить не у кого, только что самому пойти посмотреть. Дождался ночи, приказал себе быть смелым и пошел…