Заработка отца едва хватало на полуголодное существование. Огород давал грошовые доходы. Старшая сестра не могла больше подрабатывать, так как теперь всё хозяйство лежало на ней: она топила печь, стряпала, шила, чинила, стирала, пряла, ткала… На это уходил весь день. Марфа ещё играла в игрушки. Судьбе было угодно, чтобы, с отличием закончив сельскую школу, я взял в руки кнут и пошёл пасти скот лопатинского общества.

Слово «пастух» даже в нашем, наполовину батрацком селе, произносилось с оттенком презрительности. Считалось, что в местные пастухи шли самые никчёмные люди, не способные ни к какой другой работе и добывающие свой кусок или посредством кнута или христова имени. Я знал обо всём этом и, чтобы не подвергать себя насмешкам, перестал общаться с друзьями и вообще выходить на улицу. Да и не до того было.

Но однажды, на троицу, отец заменил меня; я вылез на божий свет и увидел, что праздник: парни в красивых рубахах, солнышко светит – и вообще хорошо. Меня тоже заметили.

– Лёх, а Лёх! А для чего коровам твоя грамота? Иль с неё их титьки молочней? – поинтересовался один из парней. Остальные заржали.

– От бога лопух – вот и пастух!

– Иххихихи!..

– Лопух с грамотой!

– Иххахаха!

Я вернулся в дом, лёг на лавку. Акулина гремела горшками, готовила еду. Вот её никогда никто не посмеет дразнить: она красивая. Коса ниже пояса. Невеста. Ей уже восемнадцатый год. Выйдет замуж, и останемся мы одни. Я стал представлять себе, как нам будет без Акулины. Кто станет готовить еду? Обстирывать нас, обшивать? Не уходила бы ты, Акулина, никогда…

Но Акулина хотела замуж, я слышал, как шептались они с Евдей, вздыхали и поминали ухажёров…

Думал я и о себе, о том, как буду пастушить всю жизнь вместе с Куканом. Кукан тоже бедняк, живёт в курной избе, ещё меньше нашей. Его бабка слыла в Лопатите врачевалкой. Помню, как-то в детстве у меня заболел зуб, и мама повела меня к ней. Улица вяла от жары, а когда мы сунулись в избу, то и вовсе чуть не задохнулись. В доме было грязно и душно. Сажа толстым слоем покрывала стены и потолок, в слепое оконце едва пробивался дневной свет.

– Кто там? Чего надо? – раздался с печки хриплый голос.

– Это я, жена Ильи Фокина с сыном своим Алёшкой, – ответила мама. – Зубок у нас разболелся.

На печке зашуршала солома, махонькая костлявая старушка в засаленной рубахе спустилась вниз и улыбнулась мне беззубым ртом.

– A-а, уноконяй! – вроде как обрадовалась она мне. Ещё никто не называл меня так: «уноконяй», ведь у меня не было бабушки, и я никогда не был внучком. – Открой-ка роток, уноконяй… Поширше, поширше… – Старуха принялась бубнить заговоры, потом подула мне в рот, поплевала три раза и отпустила с богом.

Мать отблагодарила исцелительницу пятком яиц, однако зубу моему легче не стало, и болел он до тех пор, пока Кукан не выдернул его суровой ниткой.

Сначала я был подпаском у Кукана и за два месяца заработал десять рублей. А потом мы на равных пасли с ним свиней и овец. Владельцы скотины обязаны были нас кормить, а так как свиньи и овцы водились почти у каждого, мы с Куканом столовались во всех избах – нынче у одних, завтра у других… Зарабатывал я те же пять целковых в месяц, но в конце сезона нам полагалось ещё по десять рублей жалованья. Это была заметная прибавка к заработку отца, который за тридцатку нанялся сторожить сад маминого брата. За лето мы с ним заработали сорок пять целковых. В общем-то это немного, – в городе, сказывали, мастеровой имел столько в месяц.

Зимой мы остались без работы и жили в основном продажей лаптей, которые искусно плёл отец. Каждый год поздней осенью он заготавливал лыко и с наступлением безработицы принимался за своё малодоходное ремесло. Цена лаптям была грошовая, от пятака до гривенника, а за день удавалось смастерить не больше двух-трех пар. Отец и меня обучал, показывал, как следует начинать и заканчивать остов и как вить оборы. Обычно я плёл оборы. Помогали нам и сестры.