Несколько лет назад отец оставил свою низкооплачиваемую научную должность в местном университете ради работы в океанариуме торгового центра «Фонтан-плаза». Умма заставляла меня отводить глаза всякий раз, когда мы проезжали мимо. Обычно она выбирала непопулярные маршруты, чтобы не проезжать мимо этого здания – по ее словам, настолько уродливого, что у нее болели глаза, – но его фундамент делил пополам основную магистраль и другую главную дорогу, поэтому иногда поездки мимо «Фонтан-плазы» были неизбежны. Он был огромным, растянувшим свои лапы бледным пауком, с наружными стенами, которые время от времени необъяснимым образом покрывались оранжевой и синей плиткой.
Океанариум находился на втором этаже торгового центра. Умма отказалась взять меня с собой и не отпустила одну, сказав, что я слишком маленькая и, кроме того, что мы не должны поощрять глупость моего отца. Она так и не простила ему, что он бросил университет, повернулся спиной к респектабельным академическим кругам, чтобы стать, как она выражалась, прославленным животноводом.
В тот день небо мерцало от жары, а воздух был похож на мокрое полотенце, прижатое к носу и рту. Погода стояла столь ужасная, что даже у мух, которые пробирались в наш дом, не было сил на что-то большее, чем обреченно жужжать, стучась об окна.
Наконец Умма перестала кричать. Она хлопнула дверью родительской спальни, и вскоре я услышала шум вентилятора, лопасти которого тщетно разгоняли затхлый воздух. Апа постучал в дверь моей комнаты.
– Ты там в порядке? – заглянул он ко мне.
Моего отца нельзя было назвать красивым мужчиной, но в нем было нечто такое, отчего все вокруг начинали чувствовать себя непринужденно. Его волосы еще оставались густыми, и его широкая, открытая улыбка, судя по старым семейным фотографиям, хранящимся у нас, совсем не изменилась с тех пор, когда он был совсем мальчишкой. Он играл в теннис с друзьями и коллегами по вечерам и по выходным, поэтому всегда ходил в теннисной экипировке – толстых белых носках, бирюзовой рубашке и спортивных напульсниках на запястьях. Умма часто дразнила его по этому поводу, спрашивала, не собирается ли он на Уимблдонский турнир[8]. Однажды он попытался научить играть и меня, но у меня никак не получалось совместить ракетку с мячом.
– Прекрасно, – ответила я.
– Мне жаль, что тебе пришлось все это услышать, Желуденок, – сказал он. Это было его любимое прозвище, появившееся в то времени, когда я была намного младше и путала слово «дочь» с корейским словом, обозначающим желудь, «дотори».
– Умма злится на тебя? – спросила я.
Я ненавидела, когда они ссорились. Дни после крупной ссоры были хуже всего – все становилось таким тихим и напряженным, что казалось, будто малейший пустяк может привести в действие бомбу. Умма всегда становилась особенно критичной по отношению ко мне после того, как ссорилась с Апой – как будто все, что случилось, можно было исправить, будь я немного спокойнее, немного умнее, прислушивайся я немного больше к ее потребностям.
– Можно и так сказать, – вздохнул он, когда из их комнаты зазвучала классическая музыка. Моя мать обожала Бетховена и крутила его симфонии всякий раз, когда выходила из себя.
Он присел на край моей кровати. Это был тот еще трюк, потому что на ней всегда лежало не меньше десяти мягких игрушек. В целом в те дни у меня их было около тридцати штук, и я периодически заставляла их сменять друг друга на посту, чтобы никто не чувствовал себя брошенным.
Он подобрал игрушечного нарвала по имени Норин.
– Норин, – сказал он, обращаясь не ко мне, а к плюшевому зверьку, – как ты смотришь на то, чтобы ввязаться в небольшое приключение?