.

Игра с национальными признаками образует стык «перегонов». Есть и другие переклички (крест; Цезарь – Наполеон550), но в целом литовский написан иначе; в частности, другой глагольный строй, с неожиданным на фоне латышского фрагмента «ты» (второе лицо тут псевдоним первого). Однако разница умеряется единством эмоционального тона. Это, пожалуй, вообще излюбленная тыняновская тональность, заметно измененная чуть ли не единственный раз только на последних, предсмертных страницах «Пушкина». Здесь она ощущается сгущенно – вероятно потому, что повествователь не отделен от читателя массой исторического материала, а художественный статус «русского путешественника» всегда предполагал достаточно короткую, хотя бы и литературно насыщенную, дистанцию между ним и реальным автором.

И если обратиться от текста к автору, то представить тогдашнего Тынянова помогают воспоминания Р. О. Якобсона, писавшего почти полвека спустя о «глубокой и неизбывной опечаленности „арапчонка“, как мы его в шутку прозвали». Правда, здесь же мемуарист говорит, что на этом фоне «в Юрии бил ключом яркий, полнокровный юмор и дар озорного пересмешника, мастера на импровизацию собственных искристых пародий и на вскрытие потаенных пародий у изучаемых им классиков»551. Якобсон застал момент, когда стало брать верх первое из этих контрастирующих свойств. Конец 20‐х гг. окрасили: угрожающая неясность болезни, «общий оползень ОПОЯЗа», проанализированный, по свидетельству Якобсона, Тыняновым в Праге, ухудшение обстановки в Институте истории искусств, отражавшее тенденции общественно-политической жизни, далеко не идиллическая семейная ситуация. Работа с Якобсоном над совместными тезисами была для Тынянова не только научным актом, но и попыткой продлить и продолжить то, что уходило с 20‐ми годами. В цитируемом письме В. Б. Шкловскому сказано: «Побывал в Праге и с трудом уехал оттуда, привык и обжился. <…> Вообще, после кисло-сладких людей, было очень приятно встретиться в ОПОЯЗе». Вот концовка этого письма с мрачной цитацией Маяковского:

Мой «Киже» имеет здесь успех. Изд-во Киненгейер переводит «Вазира». В Чехии Роман продал все мои книжки.

Все-таки, мой дорогой друг, мне невесело. Я переменился. Наступает самая страшная из амортизаций. Спешно ищу любимого, но ненужного занятия. Очень одинок. Ломать жизнь и переезжать из квартиры, кажется, не буду. Пускай, и так хорошо. Целую тебя крепко и остаюсь в жажде спасения. Видел Эренбурга, не поладили552.

Но рубеж 30‐х гг. был отмечен и ярким сочинением, стилистически наиболее совершенным среди тыняновской прозы, – «Восковой персоной», к работе над которой Тынянов приступил примерно через год после «Перегонов» (сама же тема вынашивалась несколько лет) и к которой они имеют частное, но достаточно определенное отношение.

Следует отметить прежде всего тему изваяния в «Литовском перегоне» (в отличие от произрастания в латышском) и художника («маляра») с его моделью, причем этому сопутствует мотив насилия, физического мучения, так что части человеческого тела даются в двойном смысловом освещении. Сюда же примыкает эротический мотив «ночных распятий», идущий из поэзии символистского круга. Все это – элементы, которые были развиты в повести с ее «натуралиями», «вострыми малярами», экзекуциями и казнями. Так, пересечение мотивов казни и «ночных распятий» приводит к пассажу об отрубленных головах придворных любовников:

А вторая голова была Гамильтон – Марья Даниловна Хаментова. Та голова, на которой было столь ясно строение жилок, где какая жилка проходит, – что сам хозяин, на помосте, сперва эту голову поцеловал, потом объяснил тут же стоящим, как много жил проходит от головы к шее и обратно. И велел голову в хлебное вино и в куншткамору. А раньше с Марьей леживал.