1945
Тише!
Тихо! я шип в твое сердце вонзаю,
а роза сама, а сама роза,
что в зеркале рядом с тенью стоит,
наливается кровью!
Она наливалась кровью, когда мы с тобою еще
сливали в одно да и нет;[4]
когда упивались мы этим,
тогда вдруг стакан зазвенел, упав со стола:
то звонила нам Ночь, что пила этот мрак много долее нас.
Мы пили жадными ртами:
на вкус словно желчь,
но пенно словно вино —
за лучом твоих глаз я следил,
а язык лишь о сладостном сам лепетал…
(Он лепечет все так же, лепечет).
Тише! Глубже и глубже вонзается в сердце тот шип:
о, он в сговоре с розой.
1951
Кристалл
Не у моих губ рот свой ищи,
не у ворот – пришельца
и не в Оке – слезу.
Выше всех семи ночей – странствие Алого к Алому,
глубже семи сердец стук руки во врата,
позже семи роз – журчащий родник.[5]
1950
«Кто из груди своей сердце в Ночь переселит…»
Кто из груди своей сердце в Ночь переселит,
тот тронет Розу.
Бытие – то лепесток ее и ее шип.
И положит она ему свет на ладонь.
И наполнит ароматом стаканы.
И зашелестит тенями любви.
Кто из груди своей сердце в Ночь переселит,
кто сумеет так высо́ко его забросить:
тот не промахнется во встрече,
разобьет камнем камень,
позвонит ему кровь из брегета,
песочные часы в его руках сломает Время,
и он играть прекрасными Мячами сможет,[6]
и весть поведает о нас с тобою.
1949
«Из сердец и мозга растут колоски Ночи…»
Из сердец и мозга
растут колоски Ночи,
а слово, пропетое ко́сами,
клонит их в жизнь.
Безмолвные, как они,
мы колышемся миру навстречу:
наши взгляды,
в дарах утешенья обменных,
продвигаются ощупью,
зовы шлют неуверенно-смутные.
Опустошенно
молкнет око твое в оке моем,
странствуя,
я поднимаю сердце твое к губам,
ты поднимаешь сердце мое к своим:
то, что пьем мы с тобою сейчас,
утоляет жажду песочных часов,
то, что есть мы сейчас,
проливается в хронос песка.
Мы по вкусу ему?
Но ни звуку, ни свету
не скользнуть между нами и Временем сем,
чтоб об этом сказать.
О колоски мы, колоски!
Колоски Ночи.
1951
Сальная свеча
Волосатые пальцы монахов книгу раскрыли: сентябрь.
Ясон швыряет снега на едва проступившую озимь.
Руки лесов подарили тебе ожерелье: мертва ты,
но по веревке ступаешь.
Участь волос твоих – сумеречная эта голубизна,
а я о любви говорю.
Морские раковины говорю перистые облака
лодка под дождем
словно древесная почка весною.
Конь молодой мчится по пальцам моим,
листающим книгу —
то в черноту распахнулись ворота, и я пою:
как же жили и были мы здесь?
1946
«Зря ты рисуешь сердце у окна…»
Зря ты рисуешь сердца́ у окна:
герцог тишины
бьет в барабан для солдат, что во дворе за́мка.
Знамя лист на дереве крепит —
синевой окропляет его, если на улице осень;
колоски меланхолии раздает он служивым
и цветочкам Времени;
с птицами в волосах устремляется к водам,
чтобы мечи утопить.
Зря ты рисуешь сердца у окна: Бог – средь толпы,
он закутан в тот плащ, что однажды на лестнице ночью
с плеча соскользнул,[7]
за́мок в огне пламенел, когда ты сказала как все:
милый мой…
О плаще он не знает и не взывает к звезде,
он просто вослед за листом,
что кружится нас впереди.
«О колосок, – чудится ему голос, – о Времени цветочек».
1945
«Белоснежный голубь вспорхнул…»
Белоснежнейший голубь вспорхнул:
разрешенье тебя мне любить![8]
В осторожном окне осторожна безмолвная дверь.