Печаль струит Великий Глаз.
Как здесь обманчив дня экстаз!
Как ночи мощен водопад!
О, как далек наш вечный сад!
Есть в одиночестве тропа.
Её нельзя нам не спасти.
По ней велит сама судьба
суть одиночества пройти.
Быть в сумраке пустынных лет.
Но здесь скорее значит – быть.
Впускать в себя внезапный свет
и многое в себе забыть.
Не говорить и день, и сто,
и поменять привычек вязь.
И заполнять волшбу листов
как будто ты в изгнаньи князь
иль просто неизвестно чей
сын и посланник тишины,
когда в безмерности ночей
ты пересмотришь детства сны.
Как поздно ты, отчаянье, пришло.
Когда уже поломано крыло.
Как странно, что открылся горизонт,
когда утрачена основа бега.
Когда уж ни вперед и ни назад,
и корни не сулят побега.
В отчаянье без почвы смысла нет.
Лишь в поражениях ты можешь ждать побед,
когда отчаянье – источник силы.
Когда вдруг обнажается исток,
и ясно виден твой финальный срок,
и все, что длится с той поры меж строк -
воскресшей памяти небытия массивы.
И пораженьями обложенный как зверь,
ты в исчисленьях утонул потерь;
куда ни кинешься – везде ты нищий.
Все, что ни сделаешь, – лишь первый шаг.
Ты сам вчерашний – свой первейший враг.
Но если есть в тебе еще костяк,
зажги невидимый костер на пепелище.
Когда б мы не стояли на плечах
того, кто здесь до нас уже прошел,
мы не смогли бы достигать до дна.
Мы по-иному бы природу созерцали:
чуть сонно, исступленно, очумело;
и в нас экстаз иль ропот или страх
бурлил бы и кипел осатанело.
Но мы так много чувствуем вещей,
пронзенные сплетением догадок,
касаемся стен вещих и мощей
и чары музыки, чей голос – между складок
текучих облаков, где нимфы рек
теперь живут, ручьи оставив рыбам;
но в древе иногда – Орфей поет как снег
растаявший, и мощь ствола – не глыба,
но весть, как сакрэ кёр навечно днесь.
Так, стоя на плечах, я шарик вижу весь.
Но тот, кто до меня, он тоже – на плечах
стоял, ничуть не менее смущенный
догадками о сущности Ничто.
А первый в этой цепи:
он на плечах стоял задумчивых богов,
которые стелили ему кров,
нашептывая в ухо свои песни.
Вот почему в нас ха́осы миров,
хотя всё глуше отзвуки основ,
всё тише шепоты, всё занебесней.
И тот, кто нас порой зовет к себе,
тот непричастен к гону и к гульбе,
он не похож на врана-толмача,
ведь мы в пути (вот дивно что!) отча-
явшись почти, мы все-таки в пути.
Мы в русло вновь своё вливаемся почти;
вот именно – почти: в нас кто-то что-то льет:
неведомый мотив наш прорывает рот.
Нас рядом царство ждет по имени «лети!»
Когда ты сагой просквожён насквозь,
как рыба океаном,
каким путём бы обнаружить удалось
её тебе в круженье предбуранном,
в котором ты замешан, как мука,
что через тесто стала вкусной вещью?
Нас здесь съедают: в нас пыльца сладка.
Что мним мы тщетностью, то наполняет вечность.
Мы сквозняком продуты вечных снов:
в касаньях воздуха иль толстой старой книги;
и входим в озеро – нездешних тайн альков -
лишь в жизни раз; кто дарит эти миги?
В огне неотвратимостей: вот боль,
а может, жуть от скорости сгоранья.
Пусть мы пыльца, пусть дымка, даже – моль:
в нас длится смысл неведомый страданья.
Он тихо заключает нас в себе.
Нет без него прикосновений,
тех изначально-донных, не в толпе,
когда казалось нам, что мы в судьбе,
что мы внутри, а не снаружи песнопений,
не слышимых никем, но лишь тобой,
поскольку ты еще не ведал скуки
и не укрыт был этой сизой мгой
и ощущал своими эти веки, руки…
Риторикой не очертить тот ствол,
который держишь ты, чтоб не упасть, не сгинуть.
Мир существует ли, когда ты гол?
И существуешь ль ты, готовый мир покинуть?
Всё это плач, всего лишь слезный плач
по неполученным прикосновеньям.
Как будто суть укрылась в смога плащ,