Эленуте силилась понять, почему сатане, который всякий раз прикидывается Мессией, удается заманить человека в свои сети и сделать прислужником зла? Чем он его подкупает и очаровывает? Может, тем, что, в отличие от Господа Бога, он требует от человека не жертвенности, а жертв, обещая в награду не призрачное Царство Небесное, а земное, немедленное счастье, и находит виновников во всех его бедах и напастях? Только кликни, и он, вездесущий, тут же, не важно, в чьем обличии – немца или литовца, русского или еврея, – явится и оправдает твою ненависть и твою месть. И благословит тебя даже на убийство. Какой же верой, какими доспехами надо себя оковать, чтобы устоять перед ним и не поддаться его простым и неотразимым чарам?
Стук в дверь изнутри батрацкой прервал ее размышления. Она поняла – можно войти.
В широкой, мешком висевшей рубахе Ломсаргиса и в его штанах, которые рослому грузину были явно коротки, в одном незашнурованном ботинке на правой, неповрежденной ноге он производил впечатление огородного пугала. Вахтанг наклонил голову, наголо, по уставу, остриженную полковым парикмахером, и гортанно пропел:
– Мадлоба!
Эленуте догадалась, что он благодарит ее по-грузински.
– Спасибо, – перевел он свои слова на государственный – русский – язык.
– Не за что. Приедет хозяин, который, кажется, немного говорит по-польски, он и решит, что с тобой делать. – Она жестами изобразила движущуюся телегу, а голосом – цокот и ржание лошади. – А теперь тебе надо бы лечь и отдохнуть!
Он ничего не понял, но снова сказал:
– Мадлоба!
– Вещи твои я заберу. Сейчас Литва перешла на другую форму.
Эленуте собрала в охапку его гимнастерку, штаны, портянки, овдовевший кирзовый сапог, вынесла из батрацкой, облила за ригой керосином и подожгла зажженной хворостиной. Едкий дым от горелого советского сукна и кожи медленно и угарно поплыл с хутора к Черной пуще.
Вернувшись в избу, она не стала гадать, как Чеславас поступит с приблудившимся танкистом, хотя забота о нем даже на какое-то время вытеснила ее тревожные мысли об отце и о сестре Рейзл. Ей хотелось, чтобы Ломсаргис его не выгонял. Было в участи этого несчастного грузина что-то общее с ее участью – может, полная зависимость от доброй воли других, оторванность от родного дома и неизбежная сиротская гонимость, а может, все это, вместе взятое.
Когда Эленуте принялась готовить Ломсаргису ужин, с развилки до кухоньки вдруг донеслось радостное и протяжное ржание Стасите, а через некоторое время бричка Ломсаргиса вкатила во двор, но остановилась не под окнами избы, не у крыльца, как по обыкновению, а въехала прямо под навес.
Это дурной знак, почему-то подумала Эленуте и не ошиблась.
Чеславас вошел в избу, снял пиджачную пару, повесил ее в шкаф и молча бросился открывать и закрывать ящики стола и комода, осматривать в горнице все полочки и полки, полати в прихожей, пока не нашел резную трубку и шелковый кисет с остатками допотопной махорки.
– Вы же не курите, – стараясь выпытать у него, что случилось, сказала Эленуте.
– До сих пор не курил. Но иногда без затяжки, как и без рюмочки, не обойдешься. – Он набил трубку и чиркнул спичкой. – Какая-то чертовщина! Стоит нынче только куда-нибудь выехать, как тут же настроение – вдребезги!
Эленуте из последних сил сдерживала себя, чтобы не задать ему главный вопрос – живы ли ее отец и Рейзл? Раз Чеславас ничего сам не рассказывает, догадалась она, значит, дела плохи.
– Они живы, живы, – опередил он ее вопрос и глубоко затянулся. – Но…
– Что – но? – сдавленно прошептала она.
– Только их нет дома.
– С чего же вы взяли, что они живы?