– Ах, – вздыхала она, – вот бы нашим девочкам Рейзл и Элишеве таких красивых мужей!
– Что ты мелешь? – без жалости окунал в ледяную прорубь теплые, радужные надежды жены непреклонный Банквечер. – Во-первых, кто сказал, что они холостяки? Во-вторых, неужели тебе хочется, чтобы наши зятья были гоями?
– Гои? Вон тот на обложке вылитый еврей! Ты только посмотри на его нос с горбинкой, на его черные вьющиеся волосы…
– При чем тут, дуреха, волосы? Разве гои не могут быть брюнетами? Это либо англичане, либо немцы.
– Немцы? – ужасалась Пнина. За кого, за кого, а уж за немца она, хоть осыпь ее золотом, ни Рейзл, ни Элишеву не выдаст, даже если дочки в старых девах замшеют.
– Что поделаешь! Выбор у нас небольшой. Писаных красавцев евреев Господь Бог в зятья нам пока не изготовил. Оглянешься вокруг: тот плешивый, этот с животиком, кто хромоножка, а у кого, не про нас да будет сказано, бельмо. Но ты не расстраивайся – все равно кто-нибудь для наших девочек да отыщется.
– Но кто?
– Сама знаешь, на кого наша Рейзеле положила глаз. На Аронника.
– А что? – оживилась Пнина. – Он и ростом вышел, и лицом не урод, и руки у него проворные.
– Но он, Пнина, сын гойки Дануты-Гадассы… Да еще смутьян… Якшается с этим Мейлахом Блохом, который полжизни в русских и литовских тюрьмах просидел.
– Полжизни в тюрьмах! – повторила Пнина. – Он что, кого-нибудь прирезал?
– Самого себя прирезал. Был неплохим переплетчиком, а стал борцом за справедливую жизнь. Еврей не должен бороться с другими, он должен бороться с самим собой: если завистник – то со своей завистью, если дурак – со своей глупостью, если гордец – со своей гордыней, если ленивец – со своей ленью. Мало ли чего в нашем брате дурного! От такого борения и нам выгода, и всему миру польза.
Пнина слушала, не вникая в его мудрствования; мысли ее вертелись не вокруг борьбы за справедливость и улучшение мира, а вокруг самых обыденных и неотложных забот: как бы выкроить время и сбегать на базар, как бы не опоздать на молитву, а главное – как бы скорей выдать замуж своих дочек. За Рейзл она почему-то была спокойна, а Элишеву не поймешь, нет чтобы подыскать себе поблизости какого-нибудь приличного парня по имени Израиль – парикмахера или жестянщика, так надо же – начиталась книжек и выбрала другой, бесплотный Израиль, что за тридевять земель, и грозится при первой же возможности уехать туда навсегда. «Мы там, мама, построим еврейское государство». Зачем евреям свое государство? – горестно спрашивала себя и дочку Пнина и сама же себе отвечала: евреи нуждаются не в своем государстве, а только в том, что называется «а бисэлэ мазл» («чуточка счастья»), в хорошей семье, куче внуков и, конечно, в богатых клиентах. А уж где, в каком благословенном краю эту «чуточку» простому смертному легче всего найти, не то что взбалмошная Элишева – сам Господь Бог не знает.
Как ни мудрствовал Банквечер, как ни кручинилась Пнина, жизнь не прислушалась к их жалобам и рассуждениям и поступила по-своему. В Литву в тридцать девятом году вступила Красная армия, и в сороковом все полетело вверх тормашками. Богатых клиентов Гедалье Банквечера как будто ветром сдуло. Бургомистр Мишкине Тадас Тарайла подался не то в Тильзит, не то в Берлин к немцам. Его место занял подпольщик Мейлах Блох, который до революции, если верить его россказням, в сибирской ссылке подружился с самим Сталиным; хозяина мебельной фабрики Баруха Брухиса вместе с душевнобольной женой под конвоем вывезли на берега моря Лаптевых, а его фабрика, лесопилка и дом отошли государству; Элишева, на радость родителям, застряла на богом забытом хуторе в Юодгиряй – танки с пятиконечными звездами, заметенные густой пылью литовских проселков, приспособленных только к гужевому транспорту, преградили ей все пути в желанный Израиль; младший подмастерье Арон Дудак женился на Рейзл, бросил портняжить и был за свою пламенную болтовню о равенстве, братстве и всемирном союзе трудящихся вознагражден большим чином – получил должность заместителя начальника местечкового отделения милиции. Одному Гедалье Банквечеру жизнь ничего не прибавила и ничего у него не отняла, если не считать такую мелочь, как истрепанный заграничный журнал мод с бесплотными красавцами в дорогостоящих костюмах и в пальто из отборной аглицкой шерсти, за подписку на который он заплатил – вплоть до осени сорок второго года – немалые, честно заработанные деньги и в который Арон на досуге с удовольствием и завистью заглядывал.