– Стыд и позор! Стыд и позор! Как взглянем в глаза товарищам? Ведь если провалим спектакль, это ляжет пятном не только на нас – на всю школу…
Больше других, несмотря на внешнюю сдержанность, волновалась Мунира Ильдарская. У неё тоже была одна из главных ролей.
Она стояла вполоборота к своим товарищам у маленького столика, высокая, стройная, в коричневом платье, с пионерским галстуком на шее, и одной рукой легонько вертела большой глобус, а в другой держала полевую сумку из жёлтой кожи. Каштановые волосы двумя длинными косами падали на спину. Мунира быстро повернулась.
– Не пойму, как мог он так непростительно подвести класс! – Она нервно покусывала то верхнюю, то нижнюю губу.
– Ну, а ты что молчишь, товарищ комсорг? – налетела на Хафиза Гайнуллина Ляля Халидова. – Как можешь ты сидеть спокойно? Уж не собираешься ли взять под защиту своего друга?
Хафиз поднял серьёзные серые глаза на маленькую, напоминающую сейчас драчливого взъерошенного воробья Лялю и улыбнулся, показав два ряда широких, ровных зубов.
– Что же прикажешь делать? Уж не рисовать ли чёртиков на доске, подобно Наилю?
Наиль с досадой швырнул мел и, отойдя к открытой форточке, подставил разгорячённое лицо под струю свежего зимнего воздуха.
Мунира взглянула на ручные часики.
– Больше я не могу ждать. Опаздываю на пионерский сбор.
Муниру никто не удерживал. Она пробежала лестницу быстрыми шелестящими шажками с дробным перестуком каблучков на площадках и вдруг увидела Галима. Он что-то напевал вполголоса, держа портфель с подчёркнутым шиком – за самый угол.
– Галим! – вырвалось у неё.
Урманов взглянул на девушку чересчур весёлыми, озорно посверкивающими, широко расставленными карими глазами.
– Почему ты не явился на репетицию? – спросила она холодно.
– Как это не явился? Уж не принимаешь ли ты меня за тень отца Гамлета? – беспечно пошутил Галим.
На его смуглом подвижном лице скользнула ещё больше раздражившая Муниру улыбка нескрываемого довольства собственным остроумным замечанием.
– Балагурством ты не отделаешься. Разве ты не знал, когда мы условились собраться?
– Значит, были дела поважнее.
– Это не по-комсомольски, Галим! Ты совершенно не желаешь считаться с коллективом…
– У меня нет никакого желания выслушивать твои нотации, – заносчиво прервал юноша Муниру.
Кто, собственно, дал ей право так разговаривать с ним? Как-никак он, Урманов, единственный победитель московского мастера, давшего на прощанье сеанс одновременной игры на двадцати досках. Он провёл в сегодняшней партии такую сильную и оригинальную комбинацию ферзем, что после тридцатого хода приезжий сдался.
«О, вы далеко пойдёте, юноша!» – сказал мастер, пожимая Урманову руку. И Галим почувствовал себя поднятым на недосягаемую высоту, откуда и взирал сейчас на побледневшую от обиды Муниру.
«Проглотить обиду – всё равно что проглотить гору». И Мунира тяжело задышала.
– Мальчишка!.. Мы поставим о тебе вопрос на комитете, – выпалила она и, почувствовав, что сгоряча взяла на себя слишком много, бегом пустилась обратно.
Урманов устремился было за девушкой, но на площадке третьего этажа внезапно замер. В самом центре номера свежей стенной газеты красовался он, Галим, в виде изогнувшегося вопросительным знаком шахматного коня.
Крупной вязью под рисунком было выведено: «Так вот где таилась погибель моя!»
Стиснув до боли кулаки, стоял Галим перед карикатурой, колючкой впившейся ему в душу. Впервые он был выставлен на осмеяние. Чувство превосходства, которым он только что сладко тешился, улетучилось, как дым. Теряя власть над собой, он зашептал:
– Ах, так! Хорошо же! Вы ещё пожалеете об этом… ещё попросите меня… – и, словно кто гнался за ним, бросился вон из школы.