Сгребает век, как битую посуду —


Осколки колкие

Тончайшего фарфора —

Все таинства, все чары строк спонтанных…

И под лучистый кобальт семафора,

В который навсегда шагнула Анна,


Поэзия растает…

Слишком тонко,

Заливисто проплачет собачонка

В сквозящей ночью подворотне века.

И где-то в вышине погаснет Вега…


4.


Я взрываю, как лёд, мандельштамовской речью —

Трёхкопеечный, узкий, бездарный мирок

Колченогих стишков! Я звездами перечу

Сотням тысяч – поэзию бросивших впрок!


Эта странная чайка в немом переулке —

И стенанья вдоль стен, и опасна вблизи.

Как же мечется! Рыскает! Обликом гулкий

Город чистые крылья валяет в грязи.


Что за блажь? – втиснуть вечность в прокрустово ложе

Малахольной строки – шутовское ярмо!

Завернёт – отсечённую мочку, положит

Где-то рядом – Ван Гог. И стемнеет Арно.


Пребывая на кромке заветного края,

Бездыханным ветрам подарив темноту,

С первозданным рассветом в бирюльки играя,

Щедрость жажды вмещаю в степей тесноту!


Мысль гуляет в стихе ветерком по паркету,

Обтекает рассветом размеренный бой

Полуночных напольных часов, ноту эту

Слышу длинно, как тёмного моря прибой.


Я встречаю, как гром среди неба, героя:

В закоулках ночлежек, в толпе работяг.

Спит пространство слезами, дождями сырое,

И полотнище ночи на окнах внатяг.


Спи, Двадцатый, мой век имени Мандельштама,

Твои грёзы устали от гроз и тревог!

Спи серебряным сном, спи под сенью каштана…


Я – с тобой!

Я тебя в самом сердце сберёг.

Маяковский. Застреленное сердце

Очумевшие от весны,

Пробудившиеся ветки лихорадит —

Ветер! – вытер каурые стены безмолвия квёлого.

Грифельные точки в письмах проставлены. Тише, бога ради,

Просто стойте и слушайте: капли рассветного олова.


Небо ясное. На тысячи вёрст вперёд нет «города-сада», липа!

Руки отнялись – тянуть, толкать вагонетки с породою.

Либо вовсе запечатать глаза, делать вид что обойдётся всё, либо

Сердце застрелить… Тишиною отрадную порадую…


В комнатёнке – громадный.

На полу.

Рядом жизнь, на дистанции вздоха.


Струйкой крови тянется мысль: тишь выстрелом искорёжена.

«Хорошо» – из недр поэмы, а на гора получается – плохо.

Кисть шевельнулась, как будто коснулась кисти Серёжиной.


Гражданин

не наставшей,

не осуществлённой страны

и не возникшей


Сам расстрелял себя – за то, за «это» и за апломб фальши.

Обречённым на будущее жить? Из вздувшихся вен рикши

Личного – извлекать кумач? И обманываться в кровь дальше?


Есть предел: одиночеству, нервам изодранным, дальше нельзя, братцы!

По'лки голодные, волчьи стаи мещан, и полки штыков.

Пешка чёрная, лишь переименованная в ферзя, стыдно браться —

Пешков Максим. И Маяковский пропал: вышел, и был таков.


Я рифмую весеннюю гибель его…

Поэзия на костях! – чтоб

Каждая водосточная труба – вновь ожила гулами!

Я бы сам, выбиваясь из сил, прочь из города-ада, отволок гроб,

Выложил посмертное пристанище тенями голыми,


Лишь бы вызнал кто, догадался кто-нибудь

Какою ценою строки —

Падают манной в рты, в миски оловянные и по'д ноги!

Чтобы выхлебали до дна лунное месиво, не были так строги,

Будни рассусоливая громадные и крохотные подвиги.


Тишина.

Он уже там.

И для всякого-каждого недосягаем.


Волосы слегка рассыпались. И лучи подошли к две'ри…

Раздаётся клаксонами за окнами и пестрит жизнь попугаем.


Больше никогда – этот поэт…

В это каждый из нас верит.

Здесь жила

«Здесь жила Анна Ахматова…»

«Здесь жила…». Прохожу. Миную.
Во всю улицу дом! Ослеп.
Понарошку живу. Иную
Надпись ждёт трёхподъездный склеп.
Делать вид – что как все, такой же,
Удаётся мне. Удавись! —
Шёпот  в спину. Ведёт по коже
Тонким месяцем злая высь.
Поравнялось с позёмкой эхо,
Породнилась с блаженством блажь:
Взял бы с чёрного неба съехал
Снегом, звёздами! Не промажь,