Коряга был представителем типа волжских бурлаков и начал свое трудовое поприще тогда, когда бурлачество было в полном ходу, когда сама Волга была немыслима без угрюмой бурлацкой фигуры на ее берегах, без угрюмых бурлацких песен на ее волнах. Вышел на Волгу Коряга в первый раз лет пятнадцать, отмахал же он на ней в ранге бурлака ровно двадцать лет.

Коряга отличался геркулесовской силищей, овечьей незлобивостью и младенческим разумом. В качестве рабочей силы Коряга составлял золотое приобретение для нанимателя, и надо правду сказать, более насмеяться над Корягой, как одарив его нечеловеческой силищей и взамен предопределив расходовать даром эту силищу, судьба не могла. Впрочем, вплоть до острога Коряга молча переносил эту скверную шутку судьбы: ни одной жалобы, ни одного злобствующего, накипавшего слова никогда не вырывала из черноземной глыбы каторжная работа.

В работе для Коряги устали не существовало: нестерпимо ли палящая июльское солнце било с высокого неба самое темечко бурлацкой лохматой головы, порывисто ли холодный, насквозь пронизывающий сентябрьский ветер хлестал загорелое лицо, острые ли кремни до крови резали намозоленные бурлацкие ноги, для могучего ломовика было все равно: налегши всей своей широкой грудью на лямку, вывозил на своей спине чужое добро…

Только

Эх! Дубинушку охнем!
Эх! Зеленая, сама пойдет!
                      Подернем!

– неслось дикой мелодией по пустынному берегу, как воротила дубинушка тяжелую посудину только эхом перекатным отвечали горы, как певала дубинушка под тяжелой посудиной.

Зато радовалось сердце хозяйское, глядя на неустанную работу дубинушки, зато под убаюкивание ее пения слетали мирные сны к хозяйским пуховикам.

Ровно в продолжение двадцати лет каждая весна выгоняла Корягу с родимого пепелища на волжское приволье.

Поздней осенью угрюмый, молчаливый возвращался бурлак домой и кое-как смоклаченными грошами затыкал пророки нищенского рубища. В продолжение этих долгих лет жизненных соков из могучего тела было высосано довольно, но в младенческую голову Коряги, по-видимому, ни разу не приходил весьма простой вопрос: за что же в самом деле сосут меня? Что дают мне взамен моей крови? Куда же это даром расходуется несуразная моя силища? Только на тридцать пятом году разведенная с таким умением машина попортилась. Коряга своротил с дороги и прямо с волжского приволья попал в острожные заклепы.

В 18… году лето стояло одно из самых тяжелых, из самых страдных для бурлаков, нанявшихся плыть вверх по Волге, за противными ветрами приходилось работать больше лямкой, только по поздним заморозкам расшива, на которую нанялся Коряга, прибыла в Рыбинск. Долгая путина окончательно растрясла и без того небогатые бурлацкие машины, ничтожная заработная плата была вся проедена на харчах. Соколов голее побрели на этот раз по домам бурлаки.

Вслед за другими зашагал к дому и Коряга, только теперь он был еще молчаливее, еще угрюмее. Верст пятьсот отмахал Коряга, до села оставалось ходу на три дня. Близ деревни Осташковой попутал нечистый бурлака зайти в кабак; в какую форму облек нечистый все соблазны – не знаю, только Коряга послушал его, зашел в кабак и потребовал водки. Целовальник в осташевском кабаке оказался новый, с приемами не совсем свыкшийся: не спросив вперед денег, он исполнил требование бурлака. Залпом выпил Коряга поданное вино и спросил еще; и это требование было исполнено; с прежней жадностью и последняя порция принялась бурлацкой утробой, еще спросил Коряга водки… Догадался, наконец, целовальник, что с таким питухом и в таком укромном месте можно на бобах остаться и стал требовать за прежде выпитое вино денег. В ответ на требование со стороны бурлака последовало матершиничье, целовальник навязчивее стал приставать за деньгами – тоже матершиничье. Видя безуспешность своих требований, целовальник, не соразмерив силы своей с силищей перед ним стоящего, схватил Корягу за горло…