Дарья, приподнявшись при последних словах, опять упала на подушки и стала тяжело дышать. Я отошел от нее. Во все время рассказа, даже и тогда, когда вырывались бранные слова, я не заметил, чтобы Дарья была возмущена поступком Прокофьева.
Через несколько минут Дарья начала опять ровно дышать, я подошел к ней.
– Неужели тебя Прокофьев только за это ударил? Ты, быть может, скрываешься передо мной, сама в чем виновата перед Степаном?
– Что мне, батюшка, перед тобой таиться, может, и жить-то мне час какой остался, у Бога не скроешься; я и священнику на духу вчерась тоже сказала, что и тебе, не веришь мне, у него спроси, он все поведает тебе.
– Ты, быть может, неверна была Прокофьеву, других любовников имела, он узнал, да и осердился на тебя.
– Чай, не первый день живу с ним? Четвертый год таскалась. У публичных, кто деньги дает, тот и любовник. Только что Степан не из таких был у меня, один и был не в уряде с другими. Те што: придут да уйдут, а этот сердешный был даром.
– Разве ты публичная?
– Публичная.
– И Прокофьев знал об этом?
– Кому же и знать-то как не ему, с первого знакомства знал. Ведь он на дню-то почесь раз десять придет ко мне. Вместе с гостями компанию водит, пьянствует.
После расспросов Дарьи Яковлевой я немедленно отправил требование, чтобы ко мне привели Степана Прокофьева. Прокофьев был молодой солдат с умным подвижным лицом, беспрерывное подергивание мускулов которого указывало на его раздражительно-вспыльчивый, холерический темперамент. Так как дело о нанесении ран Яковлевой было совершенно ясно (показание Дарьи подтвердила слово в слово другая, проживающая с ней женщина), то я полагал, что Прокофьев по первому же слову сознается.
– Что это ты наделал, Прокофьев? – спросил я его.
– Что такое, ваше благородие?
– Да Дарью-то как ты всю исполосовал.
– Никак нет, ваше благородие.
– Как нет? Разве не ты нанес ей раны?
– Не я, ваше благородие.
– Она прямо указала на тебя, рассказала причину твоего проступка.
– Врет она, ваше благородие. Разве у гулящих девок есть какая совесть, они ее всю по кабакам растранжирили.
Я переменил тотчас же тактику.
– Впрочем, действительно, мало ли что они болтают: им на слово-то верить нельзя.
– Всеконечно, ваше благородие. Она любовницей моей была да непотребностями занималась, я ей выговаривал, чтобы она эдакую жизнь бросила вести, работой там какой занялась: она вот единственно из-за того такой поклеп на меня и возвела.
– Да ты был у Дарьи, когда она ножом себя хватила? – спросил я у Прокофьева.
– Никак нет, ваше благородие, я в понедельник-то и не был у Дарьи.
– Как же ты узнал, что она над собой такое дело совершила?
Прокофьев задумался.
– В роте узнал, как взяли-то меня. Я знаешь, спрашиваю: за что это, братцы, меня берут.
– Кого же ты спросил-то?
– Не помню, ваше благородие. Уже оченно напугался я, отродясь не видал такого дела.
– Какого дела?
– Да вот, что взяли-то меня. Спрашиваю я ротных, а они мне и говорят: Дашку так и так, ты порезал, душу христианскую сгубил.
– Так ты и не был в понедельник-то у Дарьи?
– Не был, ваше благородие. Понапрасну она на меня такую беду взваливает.
Надо вам заметить, что Прокофьев, ударив в последний раз Дарью, кинул нож и бросился бежать, не разбирая дороги, по огородам, по сугробам домой. На полдороге его видели два солдатика его же роты, испуганного, бледного, и тотчас же догадались, что с ним случилось что-то неладное.
– А скажи, пожалуйста, Прокофьев, откуда ты бежал в понедельник, часа в четыре после обеда.
– Ниоткуда, ваше благородие, я дома был в эту пору.
– Как же тебя видели Стволов и Портупеянко.