В тот день он решил, что земля с её ключами и реками, корни деревьев с прочными волокнами, дымоход в печи, сочащийся через осоку ветер и вот это убитое тело лося – имеют неуловимое сходство. Устройство жизни едино, и жизнь повсюду.

– Но ведь я убил его, – говорил отец, опаляя шкуру, – Как же он может быть чем-то живым?

– А куда же делось то, что делало его живым? – спрашивал мальчик.

– Я попросил лешего забрать это, и дал ему хлеба. Теперь леший не будет злиться, что у него отняли зверя. И мы с тобой настреляем ещё много лосей, Витко.

– А можно ли вернуть то, что делало его живым? Вселить обратно в тушу. Везнич однажды сделал так с воином.

– Везнич сумел это сделать, покуда воин дышал. Как только дух перестаёт входить в ноздри, уже ничто не вернёт жизнь.

– То есть, жизнь – это дух? – спросил Витко.

Отец не сразу нашёлся с ответом.

– Жизнь – это хлеб, Витко. Да иди-ка ты спать. Завтра рано вставать на пашню.

Витко начал понимать, что в голове его возникает лавина вопросов, на которые никто не даёт ответа. Отец вечно уставший и только морщится, старшие сёстры смеются, матушка смотрит со страхом. Однажды он встретил жреца и, превозмогая страх, спросил его.

– Негоже тебе, сыну пахаря, совать нос. Подрастёшь, узнаешь, что положено. Как все.

И он подрастал, отвлекался игрищами, потом – девицами, но и с последними всё было не как у всех. Ликуша, бывшая старше его на пятнадцать лет и часто учившая мальчиков быть мужчинами, была им недовольна. Нет, он достойно проявил себя в первую ночь с ней и даже удивил наставницу пылом и ловкостью, но её насторожило другое.

– Чего ты меня всё изучаешь? – спросила она, прикрывая ладонью свой родник.

– Как удивительно мы устроены, какой умысел во всём этом!

– И какой же? – спрашивала она, кисточкой волос оглаживая его плечо.

– Вот взять хотя бы это… Что ты прикрыла. Срам исходит оттуда же, откуда и жизнь. Словно таким образом жизнь, хрупкая при рождении, таится от грубого прикосновения, от злого взгляда. Под личиной срамного, как под защитой, скрыт исток блаженства.

Ликуша приподнялась на локте и долго посмотрела на него.

– Какого беса ты пускаешь в себя? Зачем ты так говоришь?

– Разве я сказал что-то плохое?

– Нет. Наоборот. Это очень даже хорошо ты сказал. Но ты не жрец и не певун, чтобы так говорить. Ты просто молодой смерд, и как бы такие мысли не помешали тебе исправно работать! Я волнуюсь за тебя, мальчик мой. Такой юный, а держишь такие думы.

– Что ж, а может быть, мне другой удел выпал, нежели отцу?

– Удел рода не поменяешь. Ты – пахарь.

– Всё во мне говорит иначе.

– Ладно. Переболеешь, перерастёшь, – Ликуша нежно поцеловала его в живот, – От тебя уже пахнет мужем.

Но Витко не перерос, и, бывало, подолгу стоял над плугом, пока остальные пахари бороздили и удалялись, и возвращались другой межой, а он всё стоял на незаконченной борозде. Прикованный глазами к устройству сошника. И вдруг бил по нему ногой, пока тот не скашивался на бок.

– Дурмана съел, малец? – орали мужики.

А Витко стегал лошадь, вёл борозду дальше и видел, как скошенный плуг отваливает землю на сторону, и чувствовал, как земля дышит, готовая дать вдвое больше. Вечером отец портил изобретение, гнул отвал обратно и возвращал плугу былую форму.

– Только пыль царапать, – ворчал Витко.

– А ты знай своё место. Не тобой придумано, не тобой отменится!

И жрецы согласно кивали, вспоминая древнюю кощуну, ещё от скифов пришедшую, про первый плуг. Все остальные плуги должны быть, как первый, ибо нет на то указания богов, чтобы менять что-то в этой жизни.

Сидя в засаде на оленя вместе с княжичем Любором, Витко делился с ним идеями и жаловался на окостеневшие умы племени.