Время вело себя странно, то сжимаясь, то растягиваясь, и Любор понял, что время – это женщина. Неприступная, гордая, капризная. Он попытался управлять им, но воля его оказалась слабее, и стало по-детски обидно, он чуть не заплакал. Вдруг частокол рухнул в пепел, и Любор обнаружил себя в самой гуще схватки. Он не помнил, как долго горел огонь, что от частокола остались только угли, и когда неприятель успел перебросить силы на эту сторону.
Копьё разило легко, будто всё было понарошку. И люди падали не взаправду, и кровь из его плеча лилась тягучим мёдом. А те места, куда целовала его Янка, объяла щекотка. Он прыгал выше голов, иногда зависая в небе, и оттуда пикируя на врага, при этом не в силах унять страшный смех. На лицах, видевших его, читался испуг – Любор и впрямь был страшен. Смеющийся в чёрных пятнах своей и чужой крови, с углями вместо глаз, скачущий или бегущий на четвереньках.
Внезапно картина начала уменьшаться, люди сжимались, звуки стихали, и всё уползало вдаль. Он запрокинул голову, и в кроне великого древа жизни увидел лицо Горазда. Чёрствое корневище его руки вцепилось в стеганый плащ Любора. Наконец он осознал, что Горазд тащит его по снегу, и тот корень, что тянется по белому полю – это никакой не корень, а кровавый след. И что он сам, Любор, сделанный из ломких соломин и хрупких сосудов, ранен. Багровые лучи исходили теперь уже от него самого, застилая обзор, и скоро ничего, кроме них не осталось. Кроме них, и протяжного крика
– Мама!
Он пришёл в себя на тёплых полатях с перевязанным плечом, тошнотой и ломотой во всём теле – так прощалось с организмом зелье. Грибной бес не хотел покидать уютное жилище, и цеплялся неистово за все сухожилия и суставы. Но всё же естество человека было сильней. Пока сильней.
На соседних лежаках постанывали раненые дружинники. Это был нижний зал терема. Молчаливые женщины проходили мимо с кувшинами воды, кровавыми тряпками и горшками углей, в которых краснели стальные прутья – прижигать раны.
– Всех сюда снесли, – услышал Любор голос Витко.
Тот сидел рядом, но во мраке лица его было не видно. Говорил он спокойно, иногда растирая руками ногу.
– Кто жив остался.
– А что было-то? – прошептал Любор, разлепив ссохшиеся губы.
– Хазары это. Со степей. Пришли дань требовать, а как послов их перебили, они местью воздали. Усекли мы цену хазарской крови. Всё они сожгли, кроме терема, да княжьего дома. Половину перебили, остальная половина тут.
– А отец?
– Живой. Его сразу в кольцо, руки заломали, да к воеводе их повели. И пока наших резали, его глядеть заставляли, и условия сообщили. Дань платить будем теперь.
– Какую?
– Куниц, белок, мёда, монеты… Да как вон поляне платят. Только нам за дерзость железа дали пощупать.
– А женщин?
– Не знаю, Любор. Каких-то увели, да наши бабы бойкие – живыми не давались.
– А мать?
– Жива. И древлянка твоя…
– Что?
– Жива.
Любор улыбнулся в темноте, и, закрыв глаза, уже снова готов был угаснуть.
– Заславу убили, – продолжил Витко.
– А Варун?
– Варун в лес ушёл. Тяжко ему теперь будет, совсем один остался.
– Жалко, что так вышло.
– Вид у тебя, скажу я тебе…
– Ничего, – крякнул Любор, – Поменяется.
– Многое теперь поменяется.
– Слушай, Витко, а откуда ты всё это знаешь?
– Ты уже два дня лежишь.
На Стоянище смотреть было больно, но всё же княжич обошёл село вдоль сгоревшего частокола. От домов остались чёрные ямы, и замёрзшая кровь не меняла свой цвет. Она была всюду – белого снега не видать.
Неподалёку, близ священной рощи, где деревья стояли в пёстрых лентах и бил нетронутый морозом ключ, Любор увидел отца. Князь с юношей-помощником, топорами ломали замёрзшую землю. Яма была уже глубокой, и с обоих лился пот.