Я был хотя и старый по производству полковник, но молодой годами и сравнительно здоровый, и распоряжение это меня ставило в очень тягостное положение, так как с первого же момента отречения я решил уйти в отставку, жить в деревне или даже уехать за границу на все время владычества Временного правительства.
В какую-либо возможность продолжения войны с уходом государя и при создавшемся хаосе междуцарствия я, зная чувства деревни, совсем не верил, а сказанные мне так недавно слова Его Величества о том, что он хочет жить совершенно частным человеком, не давали мне возможности надеяться остаться при горячо любимом государе, тем более что я и ранее не занимал никакой дворцовой должности.
К тому же у меня были все человеческие недостатки, но, кажется, «способность навязываться» была наименее сильной из всех.
Я знал, что это отрицательное качество было особенно нелюбимо и государем, но все же имел случай в один из самых последних дней во время совместной поездки высказать ему: «Ваше Величество, вы ведь знаете, что с вами я готов куда угодно, хоть на край света».
«Знаю! Знаю, Мордвинов!» – с ударением, убежденно, но, как мне показалось, грустно, почти смущенно ответил мне тогда государь, глубоко задумался, а потом переменил разговор, я уже не помню, о чем, – не до того мне, вероятно, было…
До сих пор я слышу эту драгоценную интонацию голоса моего государя, это убежденное «знаю, знаю», до сих пор эти дорогие слова наполняют меня непередаваемым волнующим чувством, и до сих пор я мучительно теряюсь в догадках, почему тогда он ничего более определенного не сказал.
Хотел ли он посоветоваться еще с императрицей-супругой, смущало ли его, что я семейный и он по чуткой, душевной деликатности не желал отделять меня от семьи, или он думал при этом о других, более долго служивших при нем, и более близких ему моих старших товарищах по свите, или же и сам еще не знал, как сложится его дальнейшая жизнь и кого и скольких лиц ему будет возможно оставить при себе?
Или, быть может, у него уже окончательно укреплялось уже то намерение, о котором он мне тогда сказал в разговоре во время прогулки на станции: «жить совершенно частным, простым человеком», упоминая даже о своей вотчине в Костроме?
Эти и другие бесчисленные предположения мелькали тогда в моих мыслях и не находили уверенного, успокоительного ответа.
Время отъезда, а значит, и конца моей официальной службы при императоре уже приближалось, и я все настойчивее продолжал думать о неопределенных словах государя, невольно и эгоистично связывая с ними и будущее моей семьи.
Мне было подчас очень совестно перед самим собою, что в такие дни меня могли тревожить такие мысли, но отделаться от них, как ни старался, я все же не мог: они касались не меня одного, а и моей семьи, которую я очень любил и которая зависела также от моей службы.
Я жил на небольшое жалованье по чину полковника, имение, хотя и обширное, приносило мало дохода, сгоревший дом в деревне еще более ухудшал положение, и оно очень тревожило меня за близких.
Вернувшись из губернаторского дома к себе в гостиницу, уложив свои вещи и не зная, что больше делать, я пошел в помещение иностранных представителей, с которыми мы, встречаясь ежедневно, успели сжиться, чтобы с ними проститься, а также и поблагодарить генерала Вильямса за его любезное уведомление моей жены, доставившее и ей, и мне столько облегчения.
О генерале Вильямсе еще раньше, а в особенности в последние дни, я вынес впечатление как о человеке долга, прямом, вдумчивом, далеком от всего мелкого, эгоистичного, а главное, любящем государя и очень беспокоящемся за его судьбу.