«От этих сумасшедших все возможно», – добавил он.

В этот день я ездил снова один с государем к императрице и, как и прошлый раз, был оставлен обедать Ее Величеством.

Ехали мы туда почти все время молча. В голове моей не было опять никаких мыслей, а говорить о пустяках не хотелось. Да и государь был в этот день особенно бледен и задумчив.

Ему было очень не по себе; видимо, к тяжелому внутреннему состоянию прибавилось и физическое недомогание: его сильно лихорадило, и я, тоскливо наблюдая за ним, заметил, что за обедом вместо одной обычной рюмки портвейна он выпил еще и другую, чтобы согреться.

Государыня Мария Федоровна продолжала меня изумлять своим присутствием духа. Никто другой в ее положении не мог бы выдержать с таким наружным достоинством, спокойствием и приветливостью ту непомерную тяжесть, которая легла на ее хрупкие плечи и с каждым днем лишь увеличивала свое давление.

Возвращаясь в тот вечер поздно от императрицы, мой разговор все же коснулся предполагаемого отбытия государя из Ставки и его дальнейших намерений, и я вынес впечатление, что, несмотря на его слова, сказанные мне в поезде 3 марта, Его Величество все же тогда предполагал уехать хотя бы временно за границу, но только не знал еще времени, когда будет иметь возможность исполнить это намерение, а потому не высказывал его определенно.

Проводив государя до верху, я с ним простился и вернулся к себе.

Началась новая ночь и новые мучения…

Под утро, около 4 часов, когда я лежал с открытыми глазами, ко мне осторожно вошел мой Лукзен и, подавая мне телеграмму, сказал:

– Вам, Анатолий Александрович, телеграмма из Гатчины; верно, важная, что ночью доставили; наверное, от Ольги Карловны (Мордвиновой – О. Б.). Как-то у нас там? – с боязливой озабоченностью добавил он, зажигая электричество.

Телеграмма действительно была от жены. Она была отправлена с Гатчинского дворцового телеграфа. Жена благодарила за уведомление, радовалась скорому свиданию, сообщала, что все здоровы и думают обо мне. Телеграмма была кратка, но успокоительна.

Радость наша, и моя, и Лукзена, была громадна, и, насколько помню, я в первый раз заснул на час после этого дорогого известия.

До сих пор не могу понять, каким счастливым случаем смогла проскочить эта телеграмма, отправленная притом женой с Гатчинского дворцового телеграфа, когда всякое сообщение со Ставкой по отношению к государю и его свите было строжайше воспрещено новыми властителями.

Впоследствии жена рассказывала, что, посылая мне о себе успокаивающую телеграмму, она была далеко не спокойна, так как и Гатчинский дворец, в котором они находились, был наводнен, под предлогом обысков, разнузданными солдатами и рабочими.

В общем, обыск в их помещении прошел довольно безобидно, и вещей у них, в тот раз, еще не грабили.

Но они, то есть жена, дочь, гувернантка и старушка – мать жены, были все-таки некоторое время арестованы, и в коридоре у их комнат стоял часовой в живописном вооружении.

В этот же день (или, быть может, на другой – 7 марта) вечером нам сообщили, что большой эшелон каких-то мятежных войск двигается из Петрограда или с юга и намеревается высадиться в Могилеве под утро.

Ночью по тревоге были подняты две сотни конвоя, которые и заняли дорогу, ведущую от вокзала к штабу и дворцу.

Революционные войска, видимо, узнали о такой встрече, так как после короткого нерешительного пребывания на станции проследовали дальше.

7 марта, во вторник, нам с утра стало известно, что государь решил переехать в Царское Село на следующий день.

Тогда же в штабе распространился слух, что могилевский гарнизон постановил собраться на митинг на площади около губернаторского дома.