Алексеев унес телеграмму и… не послал. Было уже слишком поздно: стране и армии объявили уже два манифеста.

Телеграмму эту Алексеев, «чтобы не смущать умы», никому не показывал, держал в своем бумажнике и передал мне в конце мая, оставляя верховное командование.

Этот интересный для будущих биографов Николая II документ хранился затем в секретном пакете в генерал-квартирмейстерской части Ставки…»>45

* * *

Я не знаю, к какому дню пребывания государя в Ставке относится рассказанный генералом Деникиным случай, о котором никто из нас не слыхал. Произошел ли он утром, в субботу 4 марта, то есть до моего разговора с государем в автомобиле, а значит, и до свидания Его Величества с императрицей-матерью, или на другой, после этого, день?

Я думаю, что последнее вернее, так как иначе государь, наверное, упомянул бы о состоявшемся уже изменении своих намерений. Весьма вероятно, что на такую перемену подвигла государя сама императрица-мать, узнавшая лишь 4 марта об отказе великого князя Михаила Александровича от вступления на престол.

Поезд императрицы, видимо, был наскоро собран. Он был смешанного пассажирского состава, и вагон государыни походил на обычный служебный вагон железнодорожного начальства.

Государь прошел в последнее, большое отделение, где находилась императрица, а я остался в коридоре, выжидая указаний о нашем обратном отъезде.

Его Величество приоткрыл дверь и сказал:

– Мордвинов, матушка вас приглашает также обедать; я потом вам скажу, когда мы поедем обратно, – и снова закрыл дверь.

Через вагон великого князя Александра Михайловича, где находился и бывший в Ставке великий князь Сергей Михайлович, я прошел не останавливаясь в вагон князя Шервашидзе и графини Менгден, а затем, после недолгого разговора с ними, мы направились в столовую, куда вскоре вошли и Их Величества.

Государыня была по виду почти такая же, какою я привык ее видеть в обычные дни ее жизни. Она с доброй и приветливой улыбкой поздоровалась со мной.

Но, зная ее хорошо, я чувствовал, каким нечеловеческим усилиям были обязаны это наружное спокойствие и в особенности эта улыбка.

Мое место за столом приходилось напротив Их Величеств, а моей соседкой была графиня Менгден.

Помню, что во время этого долгого, необычайно долгого обеда я силился поддержать с нею обычный разговор. Она отвечала мне спокойно, как вспоминаю, даже оживленно, и я был несказанно поражен, когда уже в конце обеда мой другой сосед, князь Шервашидзе, наклонился ко мне и, указывая на графиню глазами, шепнул:

– Знаете что?! Она только что, перед обедом, получила известие, что ее старшего брата, кавалергарда, убили солдаты!

Этим изумительным самообладанием, которое мне, кроме императрицы-матери, среди женщин еще ни разу не приходилось встречать, графиня Менгден восхитила меня и в дальнейшие дни, когда по улицам Могилева уже были развешены красные тряпки и бродила вызывающая и уже разнузданная толпа.

Графиня Менгден ни за что не хотела внять нашим настояниям – и решительно отказываясь от нашего сопутствования, с презрительной, но спокойной улыбкой отправлялась в одиночестве бродить по взбудораженному городу.

Я не помню хорошо, как прошел остаток этого дня. Вспоминаю только, что после обеда еще долго государь оставался наедине с матерью; великий князь Александр Михайлович с великим князем Сергеем Михайловичем разговаривали у себя в вагоне, а я сидел у князя Шервашидзе в купе вместе с ним и князем Сергеем Долгоруковым.

Помню, что к нам приходил полковник Шепель, комендант поезда императрицы, но о чем шла тогда наша беседа, совершенно забыл. Вряд ли и было что-нибудь замечательное, что могло бы невольно сохраниться даже в моей притупленной памяти.