. Еще один подобный обед был дан примерно через год, в начале Великого поста 1837-го, по случаю переезда в столицу состоятельного и просвещенного москвича Ю. Н. Бартенева, и был замечателен присутствием на нем «литераторов всех партий»454. Прием в честь Крылова, несомненно, стал бы украшением литературного салона Карлгофов; были все основания рассчитывать, что именитый поэт не отвергнет приглашение, поскольку дом Олениных в это время закрылся для гостей из‑за тяжелой болезни хозяйки455.

Как видим, в предыстории знаменитого юбилея ключевую роль сыграло уникальное стечение обстоятельств.

5

Ближайший контекст юбилея: политический и литературный. – Перехват инициативы

В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича <…> Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели приг ласить, —

вспоминала Е. А. Карлгоф456. Но этим планам не суждено было реализоваться.

17 декабря 1837 года дотла сгорел Зимний дворец, и на следующие несколько месяцев это событие стало определяющим для общественных настроений в Петербурге. В годовом отчете III отделения подчеркивалось: невиданное бедствие

послужило новым доказательством того сердечного участия, которое народ всегда принимает и в радостях, и в печалях венценосцев своих. <…> Горесть сия глубоко и искренно разделялась всеми сословиями жителей. <…> На другой же день купечество здешнее и некоторые дворяне просили принять пожертвования их на постройку дворца457.

Через несколько дней, на Рождество, столица увидела, по выражению «Северной пчелы», «русское торжество воспоминания об отражении неприятельского нашествия в 1812 году»458. По случаю исполнившегося в этот день 25-летия изгнания наполеоновских войск из России в спасенном от огня Эрмитаже был в присутствии императорской фамилии отслужен молебен, и в то же самое время перед Казанским собором под гром пушечного салюта были открыты памятники Кутузову и Барклаю де Толли. А 29 декабря по Невскому проспекту мимо них промаршировали войска гвардейского корпуса под предводительством самого государя, и «ура победное и торжественное» дважды «поколебало воздух»459.

Все это окрасило рубеж 1837–1838 годов в экстатически яркие официозно-патриотические тона.

На таком фоне власть продемонстрировала резкое недоверие к литературному сообществу. Вследствие ограничений на упоминание пожара в печати журналисты и писатели оказались практически лишены возможности выразить свою общественную позицию – в отличие от купечества, дворянства и простого народа, которым проявлять верноподданнические чувства не возбранялось460. Обида, очевидно, усилила стремление литераторов к официальному признанию их «сословия» и его собственной, весьма значимой для государства миссии. И здесь идеальным объектом, вокруг которого литературное сообщество могло сплотиться, оказалась фигура Крылова.

Не последнюю роль в том, что возникла сама возможность подобной консолидации, сыграло отсутствие Пушкина. С его гибелью нарождающаяся корпорация лишилась альтернативного «центра силы», олицетворявшего индивидуалистическое начало в литературе, подчеркнутое «самостоянье» писателя, в том числе по отношению к власти. «Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал», – эта формулировка из отчета III отделения за 1837 год461 отразила представление о двойственности Пушкина, особенно заметной в сравнении с единоцельностью Крылова. Живое воплощение лояльности и патриархальной народности, он после смерти Пушкина остался единственным безусловным авторитетом.