Все мифы уже изжили себя и превратились в груды металлолома, в кучи свалок, которыми усыпана Италия.

Я бы хотел сесть на одной из таких свалок, словно буддийский монах; спокойный и непроницаемый, словно мальчишка-китаец; невыразительный, точно глиняная статуэтка, и поджечь себя вдали от чужих глаз, стать человеческим факелом, который молчит, хотя ему положено вопить, как лобстеру. Представьте себе лобстера: пламя лижет его панцирь, вылизывает желеобразные глаза, сжигает его тело. Которое не есть я.

И потому мне плохо.

И потому, не добравшись до поворота, ибо никакого поворота и нет, не испытывая желания напиться, ибо нет воды, я, словно мертвец, наблюдаю год две тысячи седьмой, год моих кровавых смертей, который продолжается несколько лет подряд, и даже в эту минуту, в этом чуждом месте под названием Италия. Я превращаюсь в солнце, в луну, в деревья, и в облака, и в сточные воды, и в аутлеты, и в суперстрады собственного Глазного Нерва.

Если в нас таятся сокровища, почему мы этого не ощущаем?

Однажды я почувствовал, как до меня дотронулась сияющая тень глубокого бездонного дна, нежнейшего дна, свободного от заразы времени и дыхания.


Красота – сумасшедшая грация. Это дочь, что обезумела от любви и отправилась умирать на Мартинику, сбежав от собственного отца, Виктора Гюго. Там ее, Адель, и похоронили. Ее отец, услышав о побеге из уст освобожденной рабыни-метиски, родом с тех самых загадочных широт, пал на мраморную плиту. Ему понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя от нежданного удара, ведь его дочь-Красота захлебнулась и умерла, а когда он собрался с силами, то совокупился с негритянкой, принесшей горестную весть, совокупился яростно и дико (ибо нервы его были расшатаны от смеси горя и наслаждения), ведь жизнь его ускользала; и сделал он это не из ненависти, но чтобы жизнь не угасла.

Все чаще и чаще я задумываюсь о том, чтобы погаснуть: сколько во мне еще осталось плоти?

Я все еще никак не начну. Мы так никогда и не начнем.

Давайте расставим точки над i. Отбросьте все. Вы все увидите. Есть ли лицо у «Я» и какое оно?

«Я» хранит внутри памятные даты.

Однажды в такой памятный день, когда внутри сгущаются сумерки, внезапно всплывает на поверхность нечто пугающе страшное. Я, как тот, кто вспоминает, отказываюсь упасть в его объятья. Так нарастает новый пласт лицемерия.

Недавно за ужином девочка, играя под столом со щенком, сказала собаке-матери: «Знаешь, как он радовался оттого, что я увидела, какие у него голубые глаза?»

Голубоглазые собаки грызут изнутри ваши пустые телесные оболочки.

А я же… Я: пристроился. Я: узуфрукт. Я: ростовщик с собой и другими. Я: потребитель. Я: нигилист.

Должен ли я еще раз окунуться в свое горе, нырнуть глубже?

Тень неги. Люди из ивовых прутьев. Переливающиеся миражи. Призраки этого мира.

Новая форма ликующей матери, ликующего отца. Вот я рождаюсь, трясущийся комок, идущий ногами вперед, самоформирующаяся форма. Бесформенное порождает форму. Я рождаюсь из самоформирующихся форм. И я здесь ни при чем.

Баюкай меня, Земля, вином твоего Средиземноморья, раствори же мягкую кость моего хребта.

Чтобы я перестал сознавать окружающее.

Италия, пританцовывая, подошла к огромной бездне: это не вакхический, а безумный танец, танец одержимого исступления, который медленно течет по ее лимфе, повсюду белые и серые кровяные тельца, серый ничтожный гул, монотонное бормотание, бессмысленная хвала всему подряд: продукты, формулы забвения, отчуждение самих себя. Страна, залитая грязью, заболоченная, переполненная настолько безынтересными формами жизни, что даже энтомологи не желают их замечать. Она разрываема невероятными и разоблачительными противоречиями. Страна, что подобна лагерю беженцев в африканском Дарфуре, только наоборот. Сплошное мясо. Мясо, залитое маслом.