Появление М. М., одетой монашенкой, заставило меня вскрикнуть от радости. Я сказал, бросаясь ей на шею, что она не могла прийти более кстати, чтобы помешать мне заняться школьной мастурбацией, к чему толкало меня все, что я здесь изучал в течение часа.
– Но облаченная в святые одежды, ты меня поразила. Позволь, мой ангел, сразу заняться с тобой любовью.
– Я мгновенно переоденусь в мирское. Мне нужно только четверть часа. Я не нравлюсь себе в этом сукне.
– Отнюдь нет. Ты воздашь честь любви, такая, как ты есть.
Она ответила мне лишь fiât voluntas tua,[10] с самым благочестивым видом, падая на большую софу, где я занялся ею, вопреки ее возражениям. После сделанного, я помог ей раздеться и облачиться в маленькую мантию из пекинского муслина, элегантней которой нельзя вообразить. Затем я послужил ей горничной, помогая надеть ее ночной чепец.
После ужина, перед тем, как лечь, мы договорились, что увидимся только в первый день новен, когда на десять дней театры будут закрыты и не будет масок. Она дала мне ключи от двери пристани. Голубая лента, привязанная к окну внизу, должна была послужить днем сигналом, что я могу прийти туда следующей ночью. Но что переполняло ее радостью, это что я могу жить в казене и не выходить оттуда вплоть до возвращения ее друга. За десять дней, что я жил там, я виделся с ней четыре раза и убедился, что живу только для нее. Я развлекался тем, что читал, писал К. К., но моя нежность к ней стала спокойней. Прежде всего меня интересовало в ее письмах, то, что она писала о своей дорогой подруге М. М. Она говорила мне, что я напрасно не продолжаю свое знакомство, и я отвечал ей, что не слушаюсь ее, опасаясь быть узнанным. Поэтому же я призывал ее неукоснительно соблюдать наш секрет.
Невозможно любить одновременно двоих, и нельзя сохранять любовь в силе, ни слишком обильно ее питая, или не питая совсем. Моя любовь-страсть к М. М. продолжалась с той же силой лишь из-за того, что я не мог избавиться от постоянной боязни ее потерять. Я говорил ей, что невозможно, чтобы в какой-то момент у той или другой монахини не возникло необходимости поговорить с ней в тот момент, когда ее нет ни в своей комнате, ни в монастыре. Она заверила меня, что этого не может быть, так как ничто так не уважается в монастыре, как свобода, с которой монахиня может запираться в своей комнате и оставаться недоступной даже аббатисе. Она может бояться только рокового случая пожара, потому что лишь в этом случае все будут смущены и сочтут странным, что монахиня может оставаться спокойной и невозмутимой при возникновении необходимости бегства. Она с удовлетворением отметила, что подкупила послушницу, садовника и другую монахиню, имя которой отказалась мне назвать. Положение и золото ее любовника обеспечили ей все это, и он гарантировал ей верность повара и его жены, которые ведали охраной казена. Он был также уверен в своих гондольерах, несмотря на то, что один из них был, несомненно, шпионом Государственных Инквизиторов.
Накануне Рождества она сказала мне, что ее любовник должен приехать, что в день Св. Этьена она должна идти с ним в оперу и ужинать с ним в казене на третий день праздника. Сказав, что ждет меня к ужину в последний день года, она дала мне письмо, попросив прочесть его, когда буду один.
За час до рассвета я собрал свои вещи и пошел в палаццо Брагадин, где заперся у себя, с нетерпением вскрыв письмо, что она дала. Вот его содержание.
«Ты меня слегка задел, дорогой друг, когда позавчера, между прочим, коснулся тайны, скрывающей, кем является мой любовник, и, будучи доволен тем, что владеешь моим сердцем, не оставляешь за мной право оставаться хозяйкой своего ума. Это разделение сердца и ума несет в себе софистический раскол, и если тебе так не кажется, ты должен согласиться, что не любишь меня всю целиком, потому что невозможно, чтобы я существовала отдельно от ума, и чтобы ты мог ценить мое сердце, если оно не находится в согласии с умом. Если моя любовь и может с этим мириться, она недовольна таким положением.