Хлопоты А.В. Казадаева о переводе Ермолова в казачью артиллерию не удались, и последний очень сожалел об этом. «Признаюсь тебе, – писал он[267], – что я и в запорожцы идти не отказался бы; едва ли лестно служить теперь в артиллерии. Я желал бы ускользнуть, но не предвижу никаких возможностей, а еще менее людей к тому способствовать могущих. Терпение необходимо; может быть, не будет ли со временем случая употребить себя полезнее; надобно ожидать… Бывши первым или вторым в моем чине, еще на несколько лет удалился я от производства. Как слышно, многие из генералов останутся лишними, да сверх того миллионы полковников; и так нет надежды, чтобы когда-либо что получить можно. Одно утешение то, что наши чины гораздо реже, нежели генеральские».
Лихорадочное настроение Ермолова относительно производства было заглушено на некоторое время хлопотами по службе. Алексей Петрович стал деятельно заниматься своею ротою, подготовляя ее к смотру государя, проезжавшего через Вильну. В этот проезд император Александр I в первый раз обратил особенное внимание на Ермолова. Он остался исключительно доволен его ротою.
Всегда веселый, милостивый и приветливый, император Александр очаровывал всех, к кому обращался, и не было ни одного человека, кто бы не боготворил его. Он осматривал все, что было достойно его внимания, и, невзирая на краткость пребывания своего в Вильне, успел посетить больницы, в пользу которых пожаловал деньги и деревни.
«Осматривал войска, Капцевича легион и мою когорту, – писал Ермолов[268], – изволил объявить мне благоволение сам лично, говорил со мною и два раза повторил: очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения. Приказал отменить некоторые маневры и изволил сказать, что о том прикажет Алексею Ивановичу (Корсакову?). Генерал-майору Маркову, Псковского полка, пожаловал перстень. Капцевича батальоном, как все единогласно говорят, был недоволен; мое ученье изволил смотреть около полутора часа, а его ни четверти, из которого более половины изволил говорить со мною. Капцевичу ничего (не пожаловал), и как мы в одном месте и я кажусь быть под его начальством, то и мне ничего – все возлагают на него, а государь и после изволил отозваться о конной артиллерии милостиво. Государь встречен был с восклицаниями; повсюду кричали «ура!», отпрягли лошадей и везли на себе карету; на бале изволил быть до трех часов утра, очень весел, а сколько милостив – описать не в состоянии».
Всякое известие о преобразовании в артиллерии, часто ложный слух, пущенный о перемене начальника, и тому подобные известия сильно беспокоили Алексея Петровича. Сознавая, что репутация его после ссылки недостаточно еще окрепла, он страшился за свою будущность и смотрел на все довольно мрачными глазами. Руководимый этою идеею, он в некоторых случаях выказывал юношескую робость и даже ребяческую боязнь. Вот один из подобных случаев. Офицер его роты, некто К**, проиграл 600 рублей казенных денег. Ермолов тотчас же арестовал его, взыскал деньги с выигравших и, уступив просьбам, а главное, «избегая случая сделать ему несчастье, сам собою испытавши, сколько тягостно переносить оное», он согласился не допосить о поступке офицера. Написав своему начальнику частное письмо, Ермолов рассказал поступок К** как он был и просил его перевести в другую роту, как человека, возбуждающего негодование своих товарищей. Совершенно неожиданно для всех, К** был переведен, по неспособности, в кизлярскую гарнизонную роту. Переведенный, будучи всегда аттестован отлично, обиделся тем, что его назвали неспособным, решился признаться и раскрыть свой поступок. Вот тут-то и проявилась вся трусливая боязнь Ермолова. К** передает ему письмо и просит представить по команде. Алексей Петрович, по честности своих правил и убеждений, не в силах был сделать несправедливость и отказать офицеру в принятии письма, но боялся взыскания за сокрытие преступления. Он начинает уговаривать К** не подымать дела; представляет ему, что через это ничего не выиграет, а может лишиться чинов, но К** остается непреклонен. Ермолов, по необходимости, принимает письмо, но сам не знает, как поступить с ним. «Все оборвется на мне, – пишет он, – для чего я скрыл его преступление и тотчас не донес по команде. Хотя во времена кроткого и милосердного государя нашего, чувствительность и добродушие не поставляются, конечно, в порок, но все я не буду прав, что довольствовался одним арестом, а не предал его суду».