Из этого сочетания верноподданнических чувств с коммерческими соображениями вытекало в значительной степени то огромное влияние, которое оказывала придворная мораль на мораль эпохи вообще, а это влияние обнаруживалось в страшной извращенности опять-таки преимущественно в столичном населении. Лорд Малмсбери говорит о Берлине 1772 года следующее: «Берлин – город, где не найдется ни одного честного мужчины и ни одной целомудренной женщины. Оба пола во всех классах отличаются крайней нравственной распущенностью, соединенной с бедностью, вызванной отчасти исходящими от нынешнего государя притеснениями, отчасти любовью к роскоши, которой они научились у его деда. Мужчины стараются вести развратный образ жизни, имея лишь скудные средства, а женщины – настоящие гарпии, лишенные чувства деликатности и истинной любви, отдающиеся каждому, кто готов заплатить».

Столь характерный для абсолютизма институт метресс перенимается как придворной знатью, так и городской буржуазией. Тот, у кого нет средств содержать любовницу, видит в этом позорящую стесненность мещанского существования, которая унижает его в глазах других. Прусский «бард» Рамлер, бывший учителем кадетского корпуса в Берлине, писал одному коллеге, что он положительно «болен», так как у него «нет средств содержать метрессу». Любовница отнюдь не всегда была проституткой: часто это была мать, сестра, жена, даже невеста друга. Чем «приличнее» дама, тем дороже стоит ее содержать. Позором дамы считается не то, что она любовница, а то, что ее любовник может ей делать лишь небольшие подарки или – что еще хуже – платить только лаской. Впрочем, об этом в другом месте, где будут приведены соответствующие документы.

Разумеется, это не значит, что классовые понятия и чувства были совершенно уничтожены и перестали существовать. Совсем напротив. Никогда классовые отличия в такой мере не культивировались и не вырабатывались, как именно тогда. Подобно тому как в присутствии короля никто не смел сесть без особого приглашения, так каждому сословию была предписана особая «ливрея», ясно указывавшая на отделявшее его от вершины человечества расстояние. Для населения был установлен самый строгий табель о рангах. Что было запрещено делать по отношению к монарху придворным, не могла себе позволить служанка по отношению к госпоже, мещанка по отношению к даме и т. д. Над всеми царило абсолютистское убеждение, что только с барона начинается человек.

Само собой понятно, что при таком резком делении на классы выскочки особенно ярко подчеркивали свое классовое превосходство, подобно тому как мелкие деспоты настойчивее других требовали, чтобы в них видели образ и подобие Божье. Это так понятно, потому что претензии этих выскочек считаться в рядах людей высшего порядка в большинстве случаев покоились лишь на милости монарха или могущественного министра. Верность королю была поэтому часто не чем иным, как замаскированным страхом быть снова изгнанным от переполненного пищей государева стола. Циники прямо и открыто в этом признавались. Галиани, атташе при неаполитанском посольстве в Париже, писал подруге: «Я люблю монархию, так как чувствую себя гораздо ближе к власть имущим, чем к людям плуга. У меня 1500 фунтов дохода и я лишусь их, если разбогатеют мужики. Если бы все поступали, как я, и заботились бы только о своих собственных интересах, на земле жилось бы спокойнее. Галиматья и фразы родятся от того, что каждый желает во что бы то ни стало обслуживать чужие, а не свои интересы. Аббат Морелли пишет против духовенства, финансист Гельвеций против финансистов, Бодо против ленивцев – и все вместе о благе ближнего. Черт побери ближнего. Его нет. Говорите о том, что касается вас, или же лучше молчите».