Еще днем я почувствовал, что этот вечер будет для меня полон мучений. Я боялся, что меня будут настойчиво приглашать к столу, хотя дядя об этом ничего не говорил.

На мое счастье планировка квартиры была такова, что гости, проходившие в комнату дяди, не видели меня, сидевшего в противоположном углу кухни, которая к тому же была слабо освещена. Но вот гости собрались, началось угощение, и кому-то там пришло-таки в голову пригласить к столу и меня. Сначала пришел дядя, зашептал: «Иди, Ванюшка, к гостям, ведь там все наши». – «Да как же, дядя, я пойду, ведь я одет как нищий, в тряпье». Дядя предложил принести свой костюм, но я отказался, так как знал, что в чужом, не по плечу, костюме, о чем все будут знать, я почувствую себя еще более неловко.

Дядя ушел, но вскоре пришла Верочка. Она была из нашей же деревни Норово, немного меня старше, ее увез в Питер этот дядя. Она пожила немного прислугой, а потом, лет в 16, вышла замуж за рабочего Ковалева, трезвого и хорошо зарабатывавшего. Жили они неплохо, а одевалась она, на мой взгляд, даже с шиком.

Верочка стала настойчиво тащить меня в комнату, но я и на этот раз отказался. Я скорее согласился бы провалиться в преисподнюю, чем выйти в таком жалком виде к таким шикарно одетым людям, тем более теперь, когда меня там ждут, и я уже при входе в комнату буду встречен глазами всех присутствующих. Нет, это было выше моих сил, и я отказался, хотя мне и жаль было огорчать свою землячку.

Так весь вечер, примерно до часу ночи, я просидел в темной кухне. Мне очень хотелось есть. Я пошарил в горшке, в который дядя складывал после обеда обрезки хлеба, и, надеясь, что дядя после праздника не заметит убыли, выбрал несколько менее заметных корочек, съел их и почувствовал себя удовлетворенным, почти счастливым.

Когда гости расходились, я наблюдал из своего угла и впервые увидел, как люди помогают друг другу одеваться: некоторые мужчины помогали надевать пальто женщинам, а дядя старался успеть помочь всем. Мне это показалось совершенно ненужной и унизительной услугой.

Тогда я еще не знал, что увижу в Питере и не такое, увижу, как помогают одеваться и раздеваться не только гостям, но и совсем незнакомым, а те за это подают помогавшему гривенник или двугривенный, и называется это подаяние почему-то не милостыней, а «на чай».

Дома

Домой я явился без гроша и больным – в дороге простудился, но дня через три-четыре отлежался. Домашние особого восторга по поводу моего возвращения не выражали: малые братишки и сестры потому, что гостинцев не привез, а матери просто неловко было за меня перед соседями. Все же по их глазам я видел, что они мне рады. А отец ходил хмурый, не ругался пока и ничего не спрашивал.

В общем, я скоро освоился. Приговорив себе балахон и лапти[90], я, чтобы загладить свои «прегрешения», рьяно принялся за текущие хозяйственные работы. А так как на чужбине я стосковался по привычным домашним работам, то выполнял их с удовольствием, даже с жадностью.

Поэтому и отцом я был молчаливо «признан», тем более, что ему мое присутствие было выгодно: при мне «молодые кадры» нашей семьи могли выполнять любую работу без его участия.

А он был очень не прочь полежать на печи или посидеть со щепоткой табаку на лавке. За этими занятиями он мог проводить целые дни, если видел, что дело делается и без него.

Старшая сестра, когда я уехал в город, поняла, что теперь ей придется больше соприкасаться с отцовской «лаской», и изъявила желание выйти замуж за первого посватавшегося парня, которого никогда даже не видала. Их деревня была от нашей верстах в пятнадцати. Про жениха ей наговорили, что он умный, как девушка, работящий, не матюкается