Вскоре такая возможность представилась: мне нашлось место в военно-морском госпитале на Старо-Петергофском проспекте[85], служителем при больных – безруких и безногих инвалидах, вернувшихся из японского плена.
Жалованье нам, служителям, давали 10 рублей в месяц, квартиру или общежитие не предоставляли, но мы могли спать на свободных кроватях между больными, а также могли пользоваться остающейся от них пищей. Правда, этот ресурс был непостоянен: когда оставалось, а когда и нет. Но я уже привык не только не обедать, но и вообще есть не каждый день. Например, работая на фабрике, я питался тем, что два раза в день покупал по фунту черного хлеба (2 копейки за фунт) и этим довольствовался, разве что еще иногда брал на 2–3 копейки вареных потрохов, которыми торговали женщины у ворот фабрики.
От 11-дневного заработка на фабрике я отдал дяде три рубля – за то, что я жил у него на квартире и до поступления на фабрику питался (корочками). Правда, он не требовал у меня платы, но и не отказался, когда я предложил.
Работа и жизнь в госпитале, среди этих безруких и безногих «героев» открыла мне глаза. Я узнал от них правду о боге и о царе. Хотя среди них не было очень грамотных и развитых, могущих обосновать и доказать правильность своих взглядов и мнений, но все они были совершенно неверующими и довольно остроумно высмеивали бога и святых. Царя они величали не батюшкой, а кровопийцем, министров и генералов честили ворами.
Были у них привезенные из Японии запрещенные книги (там среди них работали революционеры). Я читал их запоем и окончательно укрепился во мнении, что бога нет, а для того, чтобы улучшить жизнь для трудящихся, надо свергнуть царское правительство.
Однажды эти «герои» заявили, что им дают плохую пищу и потребовали начальника госпиталя. Явился старенький адмирал, он попробовал суп (помню, из миски инвалида Покровского, у которого не было обеих ног выше колен) и прошамкал своим беззубым ртом: «Что вы, братцы, суп очень хороший, я и сам такой же всегда ем». Я не успел еще ничего сообразить, как «братцы» окружили адмирала плотным кольцом и над головами замелькали костыли и культяпки рук. Подоспевшие «архангелы» кое-как адмирала выручили и увели.
Этот случай еще выше поднял в моих глазах этих моих первых настоящих учителей. Но, смотря на них, мне было грустно: вот пока они здесь, все вместе, пока обеспечены жилищем, питанием и имеют деньжонки (им причиталось за время войны рублей по 200–300, и теперь им выдали их единовременно), они не чувствуют своего несчастья. А когда разъедутся по домам безрукие, безногие, неспособные к труду, они будут обузой для родных, будут чувствовать себя лишними и, может быть, превратятся в жалких нищих и пьяниц.
В эти дни я не переставал тосковать о доме и родных. Больше всего я думал о братишке Акимке – ему было тогда 6 или 7 лет – и о сестре Ольке[86], которая была моим постоянным спутником в работах. Мне очень хотелось домой, но стыдно было возвращаться еще более оборванным, чем тогда, когда уезжал из дома.
Между тем не было надежды, что я и в будущем, получая 10 рублей в месяц, смогу накопить денег, чтобы приобрести одежонку или, как говорили тогда в Питере, экипироваться. На свое жалованье мне приходилось почти целиком питаться. Я не мог поступать так, как мои коллеги, которые тянули хлеб, булки и наживались от инвалидов, когда те посылали их в лавочку купить что-нибудь, иногда и водку. Посылали и меня, и я ходил, но сдачу приносил полностью. Мне предлагали иногда за труды «на чай», но я отказывался, не брал.
Купил я у одного раненого бушлат и брюки из какого-то материала вроде палаточного – им такие выдали в Японии – за 2 рубля, наш привратник за полтора рубля перешил мне их, и я стал обладателем нового костюма. Дожив до конца августа, я взял расчет и уехал домой, даже не простившись с дядей: боялся, что он будет ругать, зачем уезжаю.