– Тятя, куда мы?! – Борис отнимал руку и стремился назад. Тамара делала то же самое.
– Не дёргайтесь! Пока никого нет! – ругался отец.
***
В эту ночь Тамара много вертелась, но спала так же крепко, как и всегда. Борис отрешённо смотрел на звёзды, отыскивая в небе знак от мамы. На одной из остановок у трактира Степан прилёг отдохнуть рядом с сыном.
– Тятя, почему ты ничего не сделал?! Он мамку обидел! – мальчик сел. – Почему мы так просто уехали?!
– Чу! – Степан Евдокимович дёрнулся и замахнулся на ребёнка. Борис закрыл лицо ладошками. – Не возникай! Уехали с миром – не заметили, не вспомнили, а учинили бы скандал – тут же бы в речку кинули! – отец представил себя на месте Агапа. – Запомни, у кого власти больше – тот и сильнее, а кто сильнее – тот и прав. С правым толковать себе дороже! Никогда не спорь с сильными, сын, береги свою шкуру, а о чужой пусть сами пекутся.
– Тятя, он же мамку…
Степан дал ребёнку подзатыльник.
– Заладил! Другая мамка появится. Главное, что живыми выбрались!
– Тятя, как это – другая мамка?..
– А так! Сколько этих баб маячит? Выбирай, какую хочешь! – отец одёрнул себя. – Чего с мелюзгой глаголить?
Не раз за ночь в пути поминал Борис этот разговор.
III
Через несколько лет скитаний по холодным баракам вместе с детьми и новой женой, Агафьей Мирославовной, Степан Евдокимович переехал в собственную однокомнатную квартирку, которую смог себе позволить после становления среднеквалифицированным рабочим. Статус обязывал пропадать на заводе ещё дольше и, следовательно, уделять ещё меньше времени Борису, невероятным образом забывшему о своей матери всё, кроме того, что она у него была, с Тамарой. Они не ходили в земскую школу, так как семье требовались деньги на обеспечение растущих потребностей мачехи. Десяти и восьмилетние дети зимой бегали по всему городу, раздавая газеты. Иногда им не доставалось газет, так как детей, как они, было много, и Борис с Тамарой просили милостыню. Так они поменяли много церквей, потому что спустя пару дней попрошайничества толстые попы в шубах гнали брата и сестру взашей. По их словам, своим изнурённым видом они портили церковный пейзаж. Борис не ввязывался в споры, но Тамара не отчаивалась – боролась за справедливость. Порывы маленькой девочки смешили священнослужителей и особо богатых прихожан. Под общественные насмешки ребята покидали церковь.
– За что они нас гонят, Боренька?! Как такие люди могут служить Богу?! Неужели Богу это нравится?!
– Не связывайся, Тома, – отмахивался мальчик.
– Бог их не видит? Почему он ничего не видит?! Чем мы хуже этих толстых барынь и их уродливых мужей?..
В тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году из ссылки вернулся сводный брат мачехи Бориса и Тамары Мартын. (Десять лет назад его отправили в Сибирь за революционную агитацию среди крестьян.) Тамара, всё больше интересующаяся вопросом социального неравенства, много общалась с грамотным Мартыном. «Он умеет умножать до семи!», – дивилась девочка. Мужчина приходил в гости через день. Он много рассказывал о своей деятельности, о трудах Маркса и Энгельса, о коммунизме в целом. Тамара с замиранием сердца ожидала новых историй о том, что Мартын называл революцией.
Первая часть.
I
В тёмном помещении, больше похожем на чулан или даже заброшенный хлев, теснились люди в серых картузах; духота и сырость вынудили всё живое в комнате снять головные уборы и использовать их в качестве подручных вееров. От рассматривания потолка присутствующих отвлёк скрип железной двери, приделанной к косяку буквально столетней давности. Вошла гордого вида женщина тридцати трёх лет. Одежда её совсем не годилась для дамы: сильно мешковатые штаны, замыкающиеся на талии широким ремнём с бляшкой, подвергшейся коррозией, и балахонистая рубашка скрывали всё женское. Пожалуй, только аккуратная укладка и мягкие черты лица вкупе с проницательными и выразительными карими глазами выдавали её половую принадлежность. За женщиной менее уверенно следовала совсем молодая, приглушённо вздыхающая, девушка в дорогом шёлковом платье с воротом по самое горло. Внешность её была приятной. Юное лицо не портили ни тонкие поджатые губы, ни мёртвенная бледность, ни некрасивая костлявость, просматривающаяся даже сквозь скрывающее тело платье. Звонкий свист и гадкий хохот рабочих и крестьян заполнил пространство.