«А детям, наверное, хорошо. – Они ещё ничего не знают… А вопросы-то одни и те же… В конце концов – не пятилетние же птахи всё это делали… – Игрушки всякие – пупсиков там разных, машинки с доспехами… Для приготовления иль для подмены… Для радости и назидания – безусловного и живого… И что говорить о тех, кто избрал для себя призванием изображение выродков – повсеместно и убеждённо – присовокупивших себя действительности и со следами глубокого потребления на лице. – Чушь стеклярусную, претендующую на жемчужность. – Да так, чтобы ещё можно было, смотря на всё это, испытывать вроде как подъём, заменяя живое – прогрессивным, а мёртвое – насущным. И тут же – в прозрачных комнатах – всяческая дикая живность с отсутствием в глазах и странной очевидностью на обречённую безучастность… Костя, Катюша, вы посмотрите на них: на глаза их, на взгляд их. – Они же все ждут – и хищные, и свирепые, и слабые, и малые; и не от нас – безнадёжно, мимо. И не любят… Не любят. Терпят. – Им бы от нас подальше, а они вынуждены, чуя смерть в повседневности и непременности, в сытости и напрасности, без возможности и присущих именно им надежд. – Всё же живая душа… Живая… Как же отнять у Катюши эту радость? – Для неё – радость, для меня – назидание… Или, может быть, для неё – радость и всё же назидание? А мне – назидание, но и, пусть уж, радость… Вот и ответы не такие разные. – Это и её, Катюшин, ответ. – Хотя бы для того, чтобы, глядя в глаза, осознать, как это всё и вся болит за нас. И чего-то ждёт – от тех, от кого и ждать-то нечего… Они же ничем не виноваты, а мы пытаемся их ещё дотянуть до себя. – Невелика награда, прямо скажем, – будто калек мало. Они хоть вопросами и не задаются, но в правде-то им не откажешь. – Им ещё уподобления нашего не хватало… Где ж ты, Катина радость? – Это и её – Катин вопрос…»

Из ворот выбежал козлёнок. Постоял, осмотрелся и поскакал по двору; запрыгнул на стоящий возле стены ящик и там замер, думая, видимо, чем бы ещё удивить – и себя, и окружающих. Но выбор был невелик, и он не нашёл ничего лучшего, как спрыгнуть и пойти на второй круг, проделав всё то же самое. Костя с Катей сопровождали его в этом нехитром действии, неосознанно вовлекая и Алексея Аркадьевича в эту забаву. – И Алексей Аркадьевич необходимо отвлекался, чувствуя рядом два маленьких, радостно бьющихся тёплых сердца, – Катин голосок и уже «по-мужски сдержанные» восклицания Кости. «Ещё живой, – вторилось ему. – Я против того, чтобы живое становилось мёртвым, даже если это мёртвое – живое».

«Так что пусть человек уж лучше заблуждается, нежели имеет своё собственное мнение. Заблуждение от дурости: от той глупости, которая не то чтоб в неразвитости ума, а в упорном желании во что бы то ни стало быть на том месте, на котором находишься, но которое не совсем твоё. – Без последствий и двигаясь вперёд. К мнению же присовокупляется гордость, а гордость пренебрегает любовью – по-разному, но верно. – И всё – одно. И в этом его беспомощность, так как только беспомощность может уничтожать; и уничтожать, отвоёвывая себе жизненное пространство, чтобы потребить. Освобождается огромное поле для дискуссий – поле войны всех против всех и посвящения человека себе самому… А что ему ещё остаётся – на пене взращённому и пеной вскормленному, будто прокисло материнское молоко? – И беда повседневна и незаметна. И глядишь – друг о друге надорвались…»

Чуть в стороне топтался на одном месте воронёнок – этакий вольный слушатель сего заведения, не приписанный ни к какому участку, свободного посещения и выбора поступать так, как сочтёт нужным. Когда они обратились и пошли в его сторону, воронёнок запрыгал навстречу, будто вовсе и не птица, а вполне щенок или котёнок. Приблизившись, он остановился совсем у их ног и стал ждать почти на равных. Катя и Костя не отрываясь смотрели на него. – Да и Алексей Аркадьевич, признаться, был несколько удивлён необычным действием. Катя щёлкнула в кармане припасённой печенинкой и отдала её с руки.