Тогда, в коротких августовских сумерках, в пепельном свете неяркого вечера ты сидел на крыше и выцеливал пролетающих чаек. Поджиг оттягивает правую руку. Целиться на весу неловко. И вёрткая чайка – непростая мишень. В левой руке – коробок спичек. «Посмотри, как вздулась трубка! – говорю я тебе. – Пороха не пересыпай!» Ты только отмахиваешься. Разве ты послушаешь! Ты ведёшь стволом за летящей птицей, чиркаешь коробком по спичке…
В твоей руке горячий цветок раскрывается пламенем, острой сталью, податливой жестью. Цветок растёт и опадает. «Ох, чёрт!» – ты тихо удивляешься, сосредоточенно рассматриваешь пораненную руку, словно бы это и не твоя рука. Рваная кожа на пальцах открывает сочащуюся плоть. На белом, – а ты всегда был белокож, – кровь особенно ярка. Но быстрые предосенние сумерки приглушают яркое. Глубокий внутренний свет крови завораживает тебя.
А твое разрушенное, пришедшее в полную негодность оружие? Ну, что же, если ты в кругу живых, сочувствующих глаз! Ты ранен, твоя рука обагрена кровью. «Больно?» Ты передёргиваешь плечом. И мальчишки в цепком ребячьем страхе достают из карманов самодельное свои огнестрелы и бросают с крыши в сумерки, в то, что надвигается – откуда? – может быть, с близкого моря, где притихло и потемнело.
Все молчат. И чей–то голос: «Скоро в школу…» И кто–то из старших: «Так ведь не завтра же, чудило!» И уже вразнобой: «Завтра на озёра! Был уговор!»
Я слушаю их, потираю белые шрамы на косточках пальцев и улыбаюсь.
Птицы и берег
У меня и сейчас перед глазами та картина, написанная маслом, которую я не купил за нехваткой денег. Я торговался. Художник, – фамилию его теперь не вспомнить, – не уступил и рубля.
По старательности мазка, по исполнению видно, что художник был любителем. За нарочитой небрежностью профессионального приёма стоит школа, но, зачастую, нет дерзания. Любитель бросается в неизвестное без оглядки. И случается удивительное.
Картина, обладателем которой я так и не стал, была из этого разряда.
Чайки на берегу. Очевидно, море. Вода выписана достаточно условно. Детали берега неразборчивы. Птицы в ожидании, – у кромки воды, вечера, уходящего света. Солнце где–то за спиной зрителя. Приглушённые, сизо–лиловые, красноватые тона. На заднем плане, – низко над водой, – большое облако. Облако – судьба. Ещё несколько минут, и птицы снимутся с места. Опустеет берег. Погаснет свет. Художнику удалось передать надвигающуюся пустынность. Финал, как предчувствие. Это нельзя подсмотреть, невозможно скопировать.
Говоря о птицах, я заново проживаю звуки.
В непогоду и когда голодны, чайки кричат коротко и пронзительно. Высоко в распахнутом небе, где только солнце и ветер, крики птиц протяжны, долги. Выражение чистой радости.
О чём ещё кричит птица? Может быть, о неизбежном расставании с родным берегом?
Я помню выстрел из старой одностволки, когда я убил чайку. Просто от нечего делать.
Скучающий подросток с ружьём в руке. В кармане – один патрон. Патрон старый, с прошлого года. Есть оправдание и повод для выстрела. Зарядить ружьё, взвести курок. Я не тороплюсь. Куда спешить подростку у моря?
Чайка летит вдоль кромки прибоя к своей цели, ведомой только летящей птице. Мерный взмах крыла. Прикидываю: высоко. Мне, смотрящему через прорезь ружейного прицела, чайка кажется белым крестиком. Но моя одностволка достанет птицу. Я почти вертикально поднимаю ружьё, делаю положенное упреждение и жму спусковой крючок.
Приклад ружья жёстко бьёт в мое худое плечо. За мгновение до того, как чайка прервёт свой полёт, я чувствую, знаю, что попал. Чайка не падает – рушится. Лихо я!